Деревенская управа прикинула, нельзя ли каким-то образом использовать брошенную обозом лошадь, и отказалась от нее. Кобыла осталась целиком на нашем попечении, мы больше не ездили на ней верхом, но сохранили ей верность и если не каждый день, то довольно часто ее навещали. Иногда она стояла, повернувшись к шоссе, и слепнущими глазами пыталась там что-то высмотреть. А ничего особенного на шоссе не было — разве что несколько телег, запряженных буйволами, везли зерно на мельницу. Черные рогатые тягачи медленно тащили повозки, на мешках с зерном сидели по пять-шесть помольщиков, они намеревались до снега смолоть зерно на паровых вальцовых мельницах. Лошадь стояла часами, к чему-то прислушивалась, и чуть оживлялась только при стуке колес, день ото дня она все больше тощала, и мы очень удивились, когда однажды увидели, как она вскидывает голову и ржет. Случилось это, когда до луга донесся грохот взрывов в каменных карьерах. Лошадь повернулась в сторону взрывов, насторожив уши, попыталась вскинуть передние ноги, но не сумела, тяжело ударила копытами о землю и коротко заржала, потом еще и еще раз.
Постепенно осенницы начали исчезать, пополз белый осенний туман, природа все больше углублялась в себя, точно была на смертном одре. И наша кобыла стала постепенно растворяться в белом тумане, уходила то к самому лесу, то к тому краю луга, что спускался к оврагу о ручьем на дне. Иногда мы обнаруживали ее под разоренным навесом рядом с огородами, кобыла медленно перебирала ногами и тыкалась мордой в деревянные подпорки навеса. Летом сюда привязывали лошадь, вот истощенное животное и тыкалось мордой в то место. Если по шоссе проезжала пролетка или телега и лошади замечали нашу, они ржали, не замедляя шага, кобыла поднимала голову, смотрела своими слепнущими глазами в неопределенном направлении, потом поворачивалась в противоположную сторону и долго стояла, не в силах понять, звали ее или нет. Кто может сказать, что происходило в голове старой, изможденной лошади, брошенной обозом посреди пути?
А однажды кобыла исчезла.
Не появилась она на лугу и на другой день, и на третий ее тоже не было. Под вечер пошел снег, задул восточный ветер, к утру все побелело, а снег все продолжал идти. Мы решили пойти на Чилибиницу и привести серую кобылу в деревню, поставить ее под крышу. Вся Чилибиница была белая, и разоренный навес, и лес. Снег все шел, кружил вокруг нас, щеки у всех разрумянились, глаза блестели, ничто не могло лишить нас радости первого снега, в воздухе летали снежинки, кое-кто из ребят катался по снегу и блажил вовсю. Вокруг было бело и пусто, никто не отозвался на наши крики, мы наскоро обшарили лес, о деревьев на нас сыпался снег, мы снова собрались на лугу и пошли к оврагу посмотреть, не там ли укрылась от ветра наша лошадь.
Не успели мы подойти к оврагу, как перед нами, вынырнув из снежной пелены, возникла свора бродячих собак. Ее даже трудно было назвать сворой — каких только не было в ней собак: одни страшно лохматые, другие плешивые, эти хромые, те слепые, с рваными ушами, крупные и мелкие, и все до одной тощие. Встреча была такой внезапной, что и мы, и собаки замерли в снегу. А он все падал, сплетаясь в огромные белые завесы, которые то закрывали от нас свору, то открывали. И вдруг мы с ужасом увидели, что морды у собак окровавлены и что все они облизывают морды языком. Некоторые из них, поджав хвост, затрусили к оврагу, они то и дело останавливались и поворачивали к нам кровавые, красные морды. Снег продолжал нестись с неба лавиной, и вокруг было так тихо, что мы слышала, как шумит в жилах кровь…
Вот что хотелось мне рассказать, пока еще цветет осенница и не появились первые снежинки. Замечали ли вы, как робки первые снежинки, как они мечутся в воздухе, кружат на месте, не зная, куда опуститься, хотя, куда бы они не опустились, они тут же растают; за ними падают другие, они тоже не знают, куда опуститься, а опустившись, тут же тают, но за ними возникают новые, танцуют, порхают или кружат в нерешительности — как же так, на землю босиком? — но раздумывать некогда, бесчисленное множество снежинок летит следом, смеркается, земли почти уже не видно, а позже, в темноте, целые тучи застенчивых босоногих снежинок, бесшумно сталкиваясь и кружась, ничком падают на землю. За ночь происходит чудо, каждая снежинка легко находит себе место среди других. Ведь легче ступить туда, куда до тебя уже ступили… Я вспоминаю, что мы пробежали тогда не только всю белую Чилибиницу, но продолжали бежать и по узким тропкам, протоптанным по деревенским улицам. Мимо тяжело прошествовали неповоротливые буйволы, выбрасывая пар из-ноздрей, — шли на водопой. Тогда мы остановились — может быть, при виде буйволов, может, при виде человека, который спокойно шагал за ними, пытаясь с помощью огнива и кремня зажечь трут. Деревня была спокойной, и светлой, все выглядело приветливо и пасторально, мирный дым курился из труб, точно дымок ладана, из окон смотрела на нас красная герань, между геранью приткнулись желтые щекастые плоды айвы — они тоже смотрели на улицу. А по улице, помню я, шел второй черный платок, второй в деревне черный знак второй фазы Отечественной войны. Война была далеко от нас, но мы были к ней близко, и она посеяла в нас воспоминания. Я задаю себе вопрос: надо ли нам распахивать залежь, именуемую человеческой памятью, или пусть себе зарастает травой? Что бы мы ни посеяли на этой залежи, семена не дают всходов! Но они и не умирают, а остаются жить движущимися светлыми пятнами в уютных сумерках души.
Перевод Н. Глен.
ВШЕНОК
Тяжело было вшенку.
Жил он один, отовсюду изгнанный, днем прятался в глухих и темных уголках леса, а к вечеру осторожно выбирался из укрытия, появляясь вместе с серыми сумерками, сам похожий на сумерки, будто не живое существо выходило из леса, а серый лесной дух выползал из тайного угла природы. Он родился очень маленьким, должно быть мать не доносила его в утробе; братья и сестры гнали его от себя; когда мать ложилась кормить новорожденных, каждый, кто был посильнее, отталкивал его прочь, и он кружил около, поскуливая, бегал взад и вперед, тихонько хрюкал или стоял в стороне совершенно неподвижно и озадаченно. Он ни разу не наелся досыта, жил впроголодь, плохо держался на ногах, рос медленно, все больше отставая от братьев и сестер, щетина у него торчала некрасивыми пучками во все стороны, полосы неравномерно пролегли по спине и тощим бокам, коричневый и черный цвета смешались на шкуре безо всякого порядка и гармонии, и он скитался по лесу, похожий на молодых людей, которые скитаются по городам Запада, щеголяя скандально вызывающими и жуткими панк-стрижками, при которых волосы грубо обкромсаны ножницами и выкрашены в синий и оранжевый цвет и которые непонятно почему называют «прическами протеста».
Светлая шкура скитальца постепенно темнела, но щетина по-прежнему торчала слипшимся пучками по всему его тощему горбатому телу. Стадо будто чувствовало каким-то своим стадным инстинктом, что этот плешивый горбун — случайность, ошибка, исключение из правил природы или какая-то ее нелепая придумка. И потому стадо отвергло его, как здоровый организм отвергает инородное тело, он мог стать постоянной скрытой угрозой для вида, ослабить его, уменьшить его жизнеспособность. Собратья толкали его мордами, украшали синяками его тощие бока, злобно и остервенело кусали его за уши, так что несчастный с пронзительным визгом удирал от своих мучителей, забивался в какую-нибудь непроходимую чащобу в тени, пережидал, пока пройдет боль, но мухи своими паскудными хоботками издалека чуяли запах свежих ран и подбирались к нему, чтобы сосать эти раны и мучить его.
Раны в конце концов зажили, но уши у несчастного висели бахромой и были облуплены по краям, так что местами виднелись хрящи, отчего маленький бродяга казался еще страшнее. Одиночество приучило его всегда быть начеку, при малейшем шорохе он был готов задать стрекача. Он пугался каждого крика сойки, при каждом хрусте сломанной ветки застывал неподвижно, изучая каждый легкий шумок, каждый вздох ветра, прилетевший издалека, запах дыма, миазмы мотора или тяжкий прилипчивый запах человека.
Тяжело было вшенку.
Приношу свои извинения за то, что в присутствии самого уважаемого человека и моего великодушного читателя называю вшенком существо страшное и дикое, тощее и горбатое, постоянно подвергающееся гонениям и преследованиям, изгнанное всеми и отовсюду, покрытое синяками и ранами, плешивое и уродливое, но что я могу поделать, — ничего не могу поделать, потому что сам же человек выдумал это имя и дал его — нет не дал, а заклеймил им маленького страшного дикаря, эту белую ворону, которую судьба не глядя швырнула в жизнь с полным пренебрежением к ее участи. Судьба всемогуща, она могла бы например свести вместе самого уважаемого человека и и вшенка, поместить их на разных сторонах одной и той же монеты и поиграть этой монетой в орла-или-решку. Должен сказать, что я не решаюсь ставить ни на орла, ни на решку! Или, будь на то ее желание, судьба могла бы смешать самого уважаемого человека и вшивца, как игрок мешает в руке кости прежде чем швырнуть их на стол перед собой. Разве знаем мы с вами, уважаемый мой человек, и разве можем сказать, кто именно мешает нас как игральные кости и небрежно швыряет перед собой на стол? И можем ли мы с уверенностью утверждать, подпрыгивая и кувыркаясь по сукну стола, какой стороной повернется наш кубик, замерев на месте, и что он покажет: чет или нечет! Лично я ничего не могу сказать, а если кто из вас может, пусть он первым бросит в меня камень… и потому предоставим кости самим себе, а пока они катятся и подпрыгивают, пока судьба рассеянно играет в орла-или-решку, я займусь вшенком — клочком серой сажи, заброшенным на лоно природы.
Этот вшенок — измученный страхом маленький, страшный и тощий дикий кабан. Как говорил Сервантес, приношу свои извинения читателю, но это животное зовут именно так. Когда он выходил в сумерки кормиться, то был постоянно начеку, держался самой кромки нив, узкими полосками засеянных для диких животных вдоль леса, или же с чрезвычайной осторожностью прокрадывался на картофельное поле, стараясь не отходить далеко от низких густых кустов, со всех сторон окружавших большие темные деревья, погруженные в глубокое молчание. Маленький скиталец таился в их темной полосе, чуть высовывая наружу влажную морду, а если выходил на открытое место, то не дальше, чем на шаг. Он держался поближе к темной полосе леса, чтобы при малейшей опасности мгновенно юркнуть в кусты. В темноте он слышал, как стада кабанов топчут кукурузу, они двигались шумно, будто ничего не боялись и ничего не остерегались. Но так только казалось. Множество чутких ушей и ноздрей в стаде ловило каждый посторонний шум, каждый необычный запах, которые ставили под угрозу ночную кормежку. Матери охраняли малышей, молодые самцы несли караул и охраняли как матерей, так и приплод, и потому у стада было больше шансов уцелеть. Маленький скиталец вынужден был сам думать обо всем, сам изучал в звездные летние ночи каждую звериную тропу: лисица ли прокралась по ней, косуля ли прошла, еж пробежал или заяц, или медленно проползла холодная лягушка: он сам искал места для водопоя, находил болотистые участки с прохладной грязью. И если ему случалось пораньше выйти из укрытия и пораньше явиться на болото, он останавливался на расстоянии, потому что слышал в темноте, как пыхтят, барахтаясь, в черной воде и тине другие кабаны. Он останавливался, не смея подойти поближе, — знал что его обидят и прогонят. Он обходил это место стороной, прислушивался к тому, как грузно ворочаются в тине самцы, как повизгивают малыши, к