— Дядя Николай, — обратился я к Берещанскому, — можно седлать?
Один из конюхов заметил:
— А твой-то и с овсом, наверно, еще не разделался — совсем стар стал, уже не зубами, а языком пищу перетирает.
— Пойди посмотри, — подтвердил дядя Николай.
Войдя в стойло, я похлопал коня по гриве и заглянул в кормушку. И тут вдруг произошло такое, отчего у меня даже сейчас, при воспоминании, пробегают мурашки по телу…
Я почувствовал дыхание лошади на своем затылке и вдруг ощутил невыносимую, страшную боль. Конь захватил своими беззубыми, но еще довольно крепкими деснами мои волосы и медленно тянул меня вверх. Несколько секунд он подержал меня в таком висячем положении, а потом начал так же медленно опускать. Я весь оцепенел от боли и ужаса. Мне казалось, что я отживаю последние минуты.
Выпустив мои волосы, конь смотрел на меня уже не злобным, а вопрошающим взглядом, как бы говоря: «Ну что, каково тебе? Вот так и мне бывает больно». А я, постепенно приходя в себя и опасаясь, что лошадь может еще и лягнуть меня, тесно прижавшись к стенке стойла, продвигался к выходу. Однако конь стоял спокойно и не спускал с меня своих умных глаз до тех пор, пока я не выскочил из конюшни.
Кучера, увидев меня, почти одновременно воскликнули:
— Что с тобой, Клим?
Я рассказал все, как было. Они сокрушенно качали головами. Потом старший кучер спросил:
— А не обижал ли ты своего конягу понапрасну?
Пришлось признаться во всем: и как ругал меня Граф за опоздания, и как из-за этого я старался ездить побыстрее.
— Вот оно что, — глядя на меня с укоризной, сказал Николай Берещанский. — Не знаешь ты, брат, лошадиных повадок. Хоть это и бессловесное животное, а все же оно очень многое понимает. Скажи спасибо, что так легко отделался. Видимо, конь все же любит тебя.
— Ты с ним обязательно помирись, — добавил один из конюхов и дал мне корочку хлеба. — Вот, угости его перед поездкой.
После этого я стал обращаться с лошадью более мягко и стал внимательно присматриваться к ее повадкам. А урок запомнил на всю жизнь: лошади — умные животные и надолго запоминают все — и хорошее, и плохое. За добро платят добром, а за обиды, да еще незаслуженные, стараются при первом же подходящем случае отомстить.
Работа курьером-рассыльным была своеобразной переходной ступенькой от школы к производству. Я по-прежнему был тесно связан с ребятами-подростками, с которыми вместе учился у Семена Мартыновича Рыжкова, да и с самим нашим учителем и его семьей. И в то же время круг моих знакомств расширялся. Встречаясь вечерами, во внерабочее время, со своими друзьями, молодыми рабочими Сергеем Сараевым, Павлом Пузановым, Иваном Придорожко, Епифаном Плуготаренко и другими, я все чаще ловил себя на мысли, что нас объединяет нечто большее, чем общее времяпрепровождение на танцах под гармошку или на скромных пирушках в субботний или воскресный день. Мы могли часами говорить о положении рабочих, заработках, штрафах, поведении заводских начальников, а также о событиях в стране или за ее пределами, вести о которых так или иначе доходили до наших мест.
В это время наряду с Васильевской земской школой открылась новая школа — для детей рабочих завода ДЮМО. В ней было больше учеников и учителей, и у меня с помощью Семена Мартыновича Рыжкова наладилось общение и с этой школой: там я бывал на репетициях драматического кружка, на спевках, а иногда и участвовал в качестве «артиста» в некоторых постановках. Молодые учителя и учительницы вовлекли меня в свой круг, снабжали интересными книгами, помогали мне лучше понять прочитанное, беседовали со мной на разные темы. Все это не проходило бесследно: я приближался к ним по своему развитию, не стеснялся высказывать собственное мнение, отваживался даже на спор с некоторыми из них.
Работа курьера-рассыльного позволяла мне детально ознакомиться с заводским и конторским бытом, расширяла мои представления о разных гранях производственной и обычной, будничной жизни заводских рабочих, постоянно сталкивала меня со многими интересными людьми.
Отправляя корреспонденцию во все концы России, а также и в другие государства и получая ответную почту, я узнавал новые города, расширял свои географические познания. Вручая письма и посылки, я знакомился с новыми людьми; иностранцы нередко разговаривали со мной, рассказывали о себе. Так углублялись мои представления об окружающих меня людях. Я знал кроме рабочих, начальников и мастеров работников конторы, врачебный персонал, учителей, начальника большой заводской лаборатории, его помощников и многих других.
Большая дружба завязалась у меня с конторским бухгалтером Волковым, имя и отчество которого я, к сожалению, не могу сейчас припомнить. Он был значительно старше меня, но всегда разговаривал со мной как с равным. Он уже многое повидал в жизни, побывал в различных городах, много читал, знал всякую всячину о множестве неведомых мне вещей и очень интересно рассказывал обо всем этом. Но, как я заметил, больше всего он любил поговорить о жизни людей, о трудном положении рабочих, о борьбе за справедливость. От него я впервые узнал о крепостном праве и его отмене, о восстаниях Емельяна Пугачева и Степана Разина, о народовольцах, о покушениях на царей.
— Смотри-ка, — удивлялся я, — а мне об этом и слышать ни разу не приходилось.
— Бывает, — отвечал Волков. — Всегда так, чего-нибудь вначале не знаешь, а потом краем уха уловишь и стараешься узнать об этом подробнее. Ну, а раз сам узнал, постарайся другому передать, чтобы и у него глаза открылись. Все мы живем, как по лестнице идем: от незнания — к знанию, к просветлению разума.
Мне нравились эти рассуждения. С каждой такой беседой я все яснее понимал бедность моего умственного багажа. И я упорно взялся за чтение. Жадно читал все, что попадало под руку. А потом забрасывал Волкова вопросами. Он охотно отвечал на них и даже подстегивал мою любознательность.
Однажды Волков сказал мне как бы между прочим:
— Ты, Клим, думай не только о том, чтобы самому грамотным да развитым быть, а и о другом — как свои знания на пользу людям направить. Помнишь у Некрасова: «Сейте разумное, доброе, вечное…»
Я помнил эти строчки из Некрасова и в шутливом тоне ответил:
— Да мне еще и нечего сеять-то: семян нет.
Но Волков не склонен был шутить. Посмотрев на меня, тихо добавил:
— Люди за общее дело жизни не жалеют, а она ведь у человека одна. Подумай об этом. Только будь осторожен и не каждому доверяй свои мысли.
Я до сих пор не знаю, был ли причастен Волков к какой-либо революционной организации, — тогда все было строго законспирировано. Мне лишь сравнительно недавно стало известно, что еще в период строительства завода ДЮМО в Алчевске работали административно высланные из Петербурга после разгрома «Северного союза русских рабочих» слесари Семен Баканов и Александр Никольский. Они пытались создать революционный кружок, получали кое-какую литературу из Петербурга, но с отъездом Баканова из Алчевска кружок распался. Был ли Волков знаком с организаторами этого кружка, действовал ли в одиночку, сказать не могу.
Запомнился лишь один факт, относящийся к значительно более позднему времени. После того как вышла в свет ленинская «Искра», я, вновь попав в Алчевск после долгих скитаний, впервые увидел эту газету и получил ее под большим секретом именно от Волкова. Как и откуда она попала к нему, это для меня и по сей день является тайной за семью печатями…
Мне приходилось довольно часто бывать в двухэтажном доме главного бухгалтера завода господина Графа. У него была большая семья — одних ребят было восемь человек, и все мал мала меньше. Пока я ждал, когда их отец подпишет принесенные мной бумаги, эта детская ватага окружала меня и старалась вовлечь в свои игры. Постепенно у меня с ними установились самые сердечные отношения, и мне почему-то казалось занятным: дети немца были такими же милыми и бойкими шалунами и проказниками, как и наши «дворовые» мальчики и девочки.
В доме прислуживал русский старичок Иван. Он был небольшого роста, коренастый, еще очень крепкий и ко всему этому обладал исключительно мощным басом. И когда господин Граф кричал ему со второго этажа: «Иван, чаю!» (он в имени своего слуги всегда делал ударение на первом слоге) — Иван басил:
— Сейчас подам!
И хотя он произносил фразу, вовсе не форсируя звук, от его голоса в окнах звенели стекла.
Сохранились в памяти и другие люди.
Начальником заводской лаборатории был немец Блосфельд, культурный и образованный человек с добрым, чутким сердцем. Я часто заходил к нему, и хотя он плохо говорил по-русски, мы беседовали по душам, он задавал мне вопросы, внимательно и терпеливо слушал мои не всегда полные и точные объяснения. Рассказывал о себе, о Германии.
На заводе было много и таких начальников и мастеров из иностранцев, которые вели себя высокомерно, презирали рабочих и унижали их человеческое достоинство. Вот что, например, говорилось о мастерах-иностранцах в донесении департаменту торговли и мануфактуры старшего фабричного инспектора Екатеринославской губернии (апрель 1900 года):
«…как совершенно некультурные, грубые, в большинстве случаев безнравственные, очевидно, худшие представители иностранных мастеровых, они чрезвычайно бесцеремонны, вместе с директорами своими, в отношении к русским рабочим, третируют их всячески, ругают и часто бьют их; в случае же протестов со стороны отдельных лиц мастера эти немедленно и нисколько не маскируя даже своего произвола, предпринимают ту или иную карательную меру: лишают рабочего сдельного заработка, переписав, положим, прошедшим числом рабочего из аккордных в поденные, штрафуют в произвольных случаях и нормах, увольняют со службы безусловно всех тех рабочих, которые обращаются с жалобами к фабричному инспектору и т. п. Примеров таких зарегистрированных в путевых журналах и в книгах записей жалоб рабочих фабричным инспекторам очень много…»[10]