Лишь около десяти часов утра я услышал, как лязгнул замок. Передо мной появился полицейский, один из тех, кто потчевал меня зуботычинами. Он повел меня в кабинет пристава.
Господин Греков, главное полицейское начальство завода ДЮМО, предстал предо мной во всем своем неприглядном облике. Поражала какая-то тупость в его взгляде, самоуверенность и нахальство. Из его вопросов и по тому, как он воспринимал мои объяснения, я убедился, что он к тому же безмерно глуп, и я, малограмотный тогда паренек, как-то неожиданно почувствовал свое умственное и моральное превосходство над этим злым и нахальным «крючком» (так называли в ту пору полицейских городовых).
Злобно и нагло оглядев меня с ног до головы, Греков зевнул и, почесав пятерней затылок, угрюмо спросил:
— Ну, что, понравилось?
— Если бы вас посадили в такое грязное и унылое место, — ответил я, — то и вы, наверное, сказали бы то же самое: не понравилось.
— Ишь ты какой, — скривился Греков. — Слишком вольно ведешь себя.
— Нет, я ничего плохого вам не сделал, — сказал я, и во мне вдруг снова вспыхнула резкая неприязнь к атому невежественному держиморде. — А вот вы действительно вольно ведете себя, а вчера показали себя настоящим нахалом.
Пристав даже посинел от злости. Сорвавшись с места, он закричал и замахал на меня кулаками.
— Молчать! — заревел он. — Если ты и дальше будешь вести себя так же, то я опять посажу тебя, и ты заговоришь по-другому.
— Делайте, что вам угодно, — продолжал я резко. — Но вы не имеете права обращаться со мной таким образом. Вы применяете ко мне силу, но я не могу, к сожалению, ответить вам тем же. Это незаконно.
Наверное, приставу Грекову никогда прежде не приходилось слышать в своем полицейском управлении ничего подобного, потому что он даже заморгал глазами от удивления. В горле у него застыло какое-то невысказанное слово. Тупое лицо его выражало недоумение. Потом он вновь обрел дар речи:
— Поговори у меня! Вот попадешься еще раз когда-нибудь, я тебе тогда припомню все!
Затем, несколько поостыв, пристав стал более спокойно спрашивать, кто я такой, где и кем работаю, кто мой начальник, почему я прошел мимо и не поприветствовал его.
— Вы, я вижу, понимающий человек, — сказал он, переходя на «вы». — А вот не поздоровались, не проявили уважения к чину полиции.
Я объяснил, как все было.
Греков слушал, меня, не перебивая. Это придало мне бодрости, и я продолжал:
— Поскольку я уже здоровался с людьми, гостившими у почтмейстера, я не стал смотреть в их сторону и, естественно, поэтому не увидел вас. Но если бы я и заметил вас, то и тогда бы не поздоровался, так как мы тогда еще не были с вами знакомы. Вот сейчас, — сказал я, улыбнувшись, — совсем другое дело. После всего, что случилось со мной по вашей милости, я познакомился с вами и буду всегда приветствовать вас, если, конечно, и вы, встретив меня, будете здороваться со мной.
Пристав обмяк и, как мне показалось, слушал все это даже с некоторым любопытством.
— Надо навести о тебе справки, — сказал он в заключение, — посмотрю, что ты за птица.
Греков отпустил меня, и я ушел из полицейского управления с горьким осадком в душе, будто я соприкоснулся с чем-то удушливым и грязным. Хотелось поскорее выбраться на свежий воздух и помыться.
Так я впервые встретился лицом к лицу с полицией. Позднее я убедился и более глубоко познал, что эта случайная тогда встреча была проявлением всей сущности царского и буржуазно-помещичьего произвола, а пристав Греков и его полицейское управление являлись олицетворением в местном масштабе всего огромного, разбойного и подлого самодержавного засилья, все попирающего, беспощадного к людям полицейского, царского кулака.
На следующий день я побывал у Семена Мартыновича Рыжкова и подробно рассказал ему обо всем, что со мной произошло. Но он, оказывается, уже кое-что знал о происшедшем. Когда меня увели, парни, которые были вместе со мной у почтово-телеграфной конторы, разбежались, а затем поодиночке вновь собрались в школе. Через некоторое время туда ввалился один из городовых.
— Так шо их благородие приказалы привести до них усих ваших хлопцив, — заявил он.
Семен Мартынович вежливо выпроводил городового, сказав, что придет для объяснения сам. После я узнал, что это объяснение окончилось ссорой, но Рыжков тогда ничего об этом не сказал. Он подробно расспросил, что делали со мной в участке и очень ли сильно били.
— Какая мерзость, какая подлость! Какие идиоты еще существуют на белом свете! — возмущенно восклицал Семен Мартынович, обращаясь то ко мне, то к своей жене Марии Тимофеевне. Затем он метнулся в другую комнату, схватил там с вешалки свою шляпу и, ничего не сказав, вышел из дому. Мы были в недоумении, и нам ничего не оставалось, как ждать его возвращения.
Семен Мартынович вернулся примерно через полчаса, был по-прежнему возбужден и едва успокоился. Оказалось, что он побывал у почтмейстера и крупно объяснился с ним. Рыжков обвинил начальника почтовой конторы в соучастии в беззаконной расправе с его бывшими учениками. Его самого и членов его семьи он назвал нечестными и непорядочными людьми. Он заявил им, что не намерен больше встречаться с ними.
Таков был он, мой учитель Семен Мартынович Рыжков — человек светлой души и кристальной чистоты. Он органически не мог терпеть фальши и несправедливости, был вспыльчив и прямодушен, готов был всегда вступиться за обиженного и, невзирая на чины, дать достойный отпор любому обидчику. Он действительно никогда больше не встречался с почтмейстером и его семьей и вообще не мог после этого спокойно упоминать их имен.
Как и следовало ожидать, на этом дело не кончилось. У Семена Мартыновича был вскоре произведен первый в его жизни обыск, но он, разумеется, не дал и не мог дать каких-либо ценных для полиции результатов. Через какой-то промежуток времени Семена Мартыновича вызвали в Петербург, не то в министерство просвещения, не то в какое-то другое учреждение. Он никогда не разговаривал со мной на эту тему, да и вообще не вел ни с кем никаких разговоров о политике. Мы лишь догадывались, что он остался на подозрении у полицейских властей. Они еще не раз беспокоили его своими посещениями и в школе, и дома.
А моя жизнь вскоре после этого факта круто повернулась и вошла в совершенно новое русло.
Началось с того, что постоянно слонявшийся на заводе под видом рабочего полицейский шпик по кличке «Москва» стал буквально преследовать меня, не давая мне, как говорится, ни отдыха, ни срока. Он встречал меня «неожиданно» на дороге и делал вид, что идет куда-то по своим делам. Он часто околачивался у калитки нашего двора. И само собой разумеется, шпик встречал и провожал меня всякий раз, когда я бывал у Семена Мартыновича Рыжкова или у других учителей. Таким образом, каждый мой шаг становился известен полиции и, следовательно, приставу Грекову.
Однажды меня вызвали в полицию. Я вновь встретился с приставом Грековым. Он начал резко и грубо упрекать меня в антиправительственных действиях. В ответ на мои вопросы о том, в чем эти действия выражаются, пристав начинал пугать меня, что представители власти все знают о моем поведении и что он не потерпит враждебного отношения к государственной власти, к царскому правительству. Я защищался как мог и пытался уверить Грекова, что ни в чем не виноват, но он продолжал настаивать на своем. Не добившись ничего, он отпустил меня.
Месяца через два после этого, во время моего отсутствия, на моей квартире неожиданно был произведен тщательный обыск. По обычной своей привычке, полицейские обшарили все углы и перевернули все вверх дном. Не удовлетворившись этим, они побывали в погребе и на чердаке, подробным образом исследовали стены дома изнутри и снаружи. Искали всюду, но ничего предосудительного так и не нашли. Полицейские ищейки вынуждены были уйти несолоно хлебавши.
На следующий день меня опять вызвали в полицейское управление. Там мне заявили, что, хотя обыск был неудачным, они все равно знают, что я веду антигосударственную работу.
— Если вы не прекратите своей преступной деятельности, — пригрозил дежурный полицейский чин, — то будете арестованы. Мы вас предупреждаем, а сейчас можете идти.
Все это был шантаж, и я, конечно, понимал это. Подозрения и угрозы полицейских не имели под собой никакого основания прежде всего потому, что в то время я не вел какой-либо активной работы, и не только явной, но и скрытой. Единственное, что могло быть поставлено мне в вину, были мои встречи с друзьями-рабочими и учителями. В беседах действительно затрагивались некоторые политические вопросы.
Недели через две меня арестовали. На допросах чиновники и сам пристав Греков продолжали настаивать на том, чтобы я сознался в своей «преступной деятельности». Признаваться мне, собственно, было не в чем, да я не сделал бы этого и ни при каких других обстоятельствах. Не добившись от меня никаких признаний, полиция вынуждена была вскоре вновь отпустить меня на свободу. При этом мне заявили:
— Пока что у нас нет каких-либо веских доказательств твоей неблагонадежности, но рано или поздно мы схватим тебя с поличным. И тогда ты будешь немедленно уволен с завода. Походишь без работы — узнаешь, почем фунт лиха.
РАБОЧЕЕ БРАТСТВО
Металлургический завод Донецко-Юрьевского металлургического общества (ДЮМО) в 1898 году уже работал полным ходом: выпускал кокс, чугун, сталь, различные виды проката. Сооружались новые домны, мартеновские печи, прокатные станы. Чтобы ускорить развитие завода и одновременно не допустить создания на русском заводе новейших агрегатов, иностранные компаньоны Алчевского настояли на том, чтобы на заводе были установлены прокатные станы, уже работавшие в Бельгии.
С ростом завода увеличивался приток рабочих, главным образом из числа разорившихся крестьян Луганщины и соседних губерний, все шире вовлекались в производство женщины и подростки. Осваивался выпуск новых видов продукции. В результате совместного труда строителей, доменщиков, сталелитейщиков, прокатчиков и рабочих других профессий у них постепенно вырабатывалось сознание общности их интересов перед заво