Рассказы о жизни. Книга первая — страница 9 из 78

ьбами, заботами и старался безропотно приноровиться к их быту и образу жизни. С некоторыми из них у меня установились хорошие отношения, а с сыном Потапа Спиридоновича, моим ровесником, мы подружились. Хорошо относилась ко мне жена среднего сына Спиридона Андреевича, которой, как и мне, нелегко жилось в этом доме, — муж ее был в армии, и ее нередко донимали всякими попреками, хотя она работала не хуже других.

«Такая же батрачка, как и я, грешный», — думалось мне, когда я был свидетелем подобных сцен.

Была у меня тогда одна радость: мои еще не изношенные сапожки на высоком каблучке — первое мое приобретение на личный заработок. В свободную, редко выпадавшую минуту я надевал их. Затем снова аккуратно завертывал в тряпку и прятал в укромное место. На пастбище я был по-прежнему босиком или в каких-либо опорках.

На хуторе жили еще два брата моего отца, в том числе и тот, за кого отец отбывал долгую солдатчину. Но ни один из них ни разу не позвал меня к себе, не расспросил о нашей семье. Меня это обижало, но гордость не позволяла унижаться, и я не напрашивался к ним в гости. «Как только им не стыдно, — думалось мне по-детски, — ведь мой отец служил в армии за них и с турками воевал, а они даже забыли об этом».

В семействе дяди я попробовал силы почти во всех видах крестьянского труда. Весной вместе с Потапом Спиридоновичем мы пахали поле. Было весело идти за плугом в свежей борозде и ощущать босыми ногами теплую, парную землю. Когда земля была подготовлена, приезжал сам дядя, и начинался сев. С висевшим на перевязи лукошком он медленно шел по полю, разбрасывая золотое зерно. После этого землю боронили и ждали, что покажет будущее. Было особенно радостно смотреть на дружные всходы. Молодые зеленя, как ковры, покрывали пашни, и сердце от этого билось почему-то торжественно, радостно.

Никакой техники в крестьянском хозяйстве тогда не было, и все работы, как и этот сев, проводили вручную. Не было тогда и таких сравнительно простых сельскохозяйственных машин, как сенокосилки. Поэтому к сенокосу готовились заранее: отбивали косы, запасали точильные бруски, вилы, грабли и другой немудреный инвентарь. Выходили на сенокос всей семьей, особенно во время гребли и стогометания.

Дядя и на сенокосе держал особо строгий порядок. Вставали задолго до солнца: по росе было легче косить и не так тупились косы. Во время жары отдыхали, расположившись кто где может: в шалаше, под телегой или под соседними кустами.

Дядя и его сыновья любили подзадоривать меня. Подхваливали — и я старался работать еще лучше: косой размахнуть пошире, груз взять потяжелее. Иногда еле держался на ногах, глаза лезли на лоб, но не хотелось показаться слабым или уставшим. Это молодечество вызывало возгласы одобрения, улыбки, иногда смех, если не удавалось удержать на руках тяжелую ношу. Всем было весело. Одна лишь невестка, у которой муж был в солдатах (к сожалению, я забыл ее имя), смотрела на все это с укором, а иногда наедине грустно говорила мне:

— Надорвешься ты, Климушка, ненароком. Перестань выставляться — загубят они тебя. Совести у них мало, а может, и совсем нет.

Меня с детства приучали быть честным, не врать и не обманывать, не брать чужое. Поэтому мне трудно было воспринять, как это можно жить без совести, творить обман. Но скоро я воочию увидел, как это делается.

Однажды мои великовозрастные двоюродные братья взяли меня с собой в дальнюю поездку. Целым обозом — три пары быков и пара лошадей — повезли мы зерно в Лисичанск. Закончив рейс, братья не поехали сразу домой, а завернули на одну из мельниц близ Лисичанска. Там они быстро договорились с кем-то, погрузили подводы и свезли муку на соседние хутора.

На мои недоуменные вопросы к Потапу Спиридоновичу он лишь ухмыльнулся и дружески похлопал меня по плечу.

— Знай молчи, Клим. Слово — серебро, молчание — золото.

Но я, конечно, отлично понимал, что это темная махинация, и они, видимо, боялись, что я их выдам, расскажу в семье об их тайном заработке. Чтобы как-то ублажить меня, они купили мне конфет и обращались после этого со мной подчеркнуто ласково.

Этот грубый обман вызвал во мне неприятное, тяжелое чувство. Но братья напрасно опасались, что я могу рассказать дяде об их проделке. Я не только не любил Спиридона Андреевича, но и перестал его уважать за жадность и тяжелый характер. Кроме того, у меня, как и во всей нашей семье, не было привычки наушничать, сплетничать или даже попросту болтать что попало.

Тяжелой и веселой порой в деревенской жизни была осенняя страда — уборка урожая. В это время, как говорится, день год кормит. Крестьяне целыми семьями выходили в поле и с зари до зари, не разгибаясь, убирали хлеб. Жали серпами, овес и гречку косили косами, на которых были приделаны специальные грабельки для того, чтобы скошенные растения ложились ровнее, колос к колосу.

Завершение уборки было праздником. Но уже предстояла новая забота: надо было обмолотить хлеб, провеять, очистить, а затем убрать в амбар. К обмолоту тоже готовились заранее: чинили цепы и делали новые, латали прохудившиеся мешки. Особенно тщательно готовили тока — на ровной местности устраивались небольшие, хорошо утрамбованные площадки, на которых и обмолачивались снопы.

Вот в такую горячую пору и произошел со мной один незабываемый, неприятный случай, который едва не стоил мне жизни.

Семья дяди успешно завершила уборочные работы, все снопы сжатой пшеницы, ржи и других культур были уже свезены к гумну и сложены там в скирды. Оставалось только обмолотить их, но для этого надо было хорошо подготовить ток: площадка должна быть ровной и каменно-твердой. Эту искусную работу дядя не доверял никому, делал ее сам, с большим старанием и тщательностью. В связи с этим у всех дядиных домочадцев, и у меня вместе с ними, наступила небольшая передышка.

Под хорошее настроение я вновь обул свои сапожки, полюбовался ими. Настроение было приподнятое. Вспомнив, что дядя работает на гумне, я вздумал посмотреть его работу, потому что до этого мне не приходилось видеть, как готовят площадку для молотьбы.

На току был один Спиридон Андреевич. Босой, с подвернутыми штанами, ходил он по залитому глиной току и заглаживал эту глину специальной деревянной гладилкой.

«Как хорошо получается, — подумал я, — глина засохнет, и ток будет готов. Знай себе лупи снопы цепами!»

Мне захотелось похвалить дядину работу и сказать ему добрые слова, и я побежал к нему прямо по заглаженной глине. И тут со Спиридоном Андреевичем произошло что-то невероятное. Лицо его перекосилось, стало страшным. Он дико выругался и закричал:

— Куда прешь, вон, вон отсюда!

Я растерянно метнулся в сторону и только тут увидел, что каблуки моих сапожек оставляют на току глубокие вмятины.

А Спиридон Андреевич, видимо обезумев от ярости, схватил лежавшие около него большие деревянные вилы и метнул в меня. Вилы больно ударили меня рукояткой по плечу и руке. Я споткнулся, но не упал. Не помня себя, я убежал в кусты и долго не мог выйти из оцепенения от боли и страха.

«Неужели дядя хотел убить меня? Как же это так?» — мелькали в голове спутанные мысли. И мне уже виделось, как обряжают меня к похоронам, как плачут мои родные. Стало жалко самого себя, и я заплакал. Вспомнились слова сердобольной невестки: «Загубят они тебя».

Вскоре я успокоился, но ожесточение не проходило. К тому же рука и плечо еще долго болели. Но дядя, видимо, считал, что наказал меня недостаточно строго. В виде компенсации за неудовлетворенную свою злобу он отобрал у меня мою единственную радость — сапожки и отдал их своему внуку, сыну Потапа Спиридоновича. А мне сунул какие-то изодранные опорки.

— Вот, носи, — процедил сквозь зубы Спиридон Андреевич, бросив чуни к моим ногам, — да знай, что с тобой поступили милостиво.

«Милость» запомнилась мне на всю жизнь. Дядя после этого случая стал мне ненавистен, но деваться было некуда, жаловаться же я не мог и не хотел. Да и кому я мог пожаловаться?

Батрачил я у родственников уже год с лишним. Жить становилось невмоготу, и я решил бежать, бежать во что бы то ни стало. Но здесь снова появилась моя спасительница — матушка. Ранней весной она решила навестить своего горемычного сына, и, хотя я ей ничего не говорил о своей жизни, она все поняла своим чутким, материнским сердцем. Без лишних слов она твердо заявила Спиридону Андреевичу:

— Забираю от вас Климушку, погостевал и хватит.

Дядина семья не хотела отпускать меня, а Спиридон Андреевич прямо рассыпался в любезностях. Он говорил, что из меня выйдет хороший хозяин, что, когда я подрасту, он построит мне избу, женит меня на богатой невесте и буду я жить в деревне, как все Ворошиловы.

— А где же он грамоте научится? — спросила мать. — Жить-то без грамоты как будет?

— Из нас вот никто грамоты не знает, — гордо возразил дядя, — живем не хуже других. Так и он будет жить.

— А ты сам-то как, Климушка? — спросила меня мать. Я, не задумываясь, ответил, что хочу быть грамотным, хочу домой.

На следующий день мы уехали. На прощание дядя отвалил мне три целковых.

Дорогой я все рассказал матери. И о сапожках рассказал. Она лишь тяжело вздохнула и сказала с рабской покорностью:

— Ну, что же, бог с ними. Не обеднеем мы от этого, да и беднеть-то нам больше некуда…

ШКОЛА! ШКОЛА!

За время моего пребывания у дяди наша семья сделала еще одно переселение — вернулась в село Васильевку. И вот я снова в родных местах. Отец по-прежнему пасет коров в имении помещика. Мать работает на кухне. Ей стало еще труднее: теперь она готовит на всех поденных рабочих. Накормить их всех, содержать в чистоте и порядке кухню нелегко.

Нужда, как и раньше, тяжело давила нашу семью, и мне сразу же пришлось браться за дело. Началась весна, и я пошел работать погонщиком волов. А там и лето. Летом возил снопы на тока, молотил хлеба. Дядины уроки не прошли даром: стал ловчей и сноровистей работать, никакой труд мне был не страшен. Видимо, со стороны это было заметно. Мне стали доверять даже такую работу, как смазка локомотива и молотилки. По тем временам к этому делу допускали далеко не каждого.