Рассказы о жизни московских зданий и их обитателей — страница 15 из 74

жаренный рябчик; ежели вы не ошибетесь во вкусе животрепещущей стерляди от заснувшей назад тому десять минут, – то ступайте, ради вашего удовольствия, ступайте к Шевалье, и ежели хотите совершенно насладиться приятным обедом, то пригласите с собой человек пять товарищей, накануне закажите обед, предоставив составление карты самому ресторатору, и не поскупитесь заплатить по шести рублей серебром с персоны. О, тогда вас так накормят, что вы долго, долго не забудете этого праздника вашего желудка». Карта от Шевалье содержала следующие изысканные блюда. Закуска: сыр из Бри, сардины, язык из оленя. А вот и сам обед: суп раковый с двумя сортами пирожков, расстегаи с вязигой и фаршем, слоеные витушки с кнелью; говяжье филе с густым соусом, пюре из каштанов, из сельдерея, петрушки и капусты браунколь; пулярды, прошпигованные и надушенные трюфелем; цветная капуста, поданная по-польски с распущенным сливочным маслом и сухарями; жареные бекасы с салатом из сердечек маринованных артишоков, приготовленных в прованском масле и дижонской горчице. А фирменным кушаньем Шевалье был Провансаль из судака – рыбное блюдо с майонезом, морковкой, укропом и специями. Сюда специально ходили, дабы отведать этот разносол.

Не единожды останавливался у Шевалье и Лев Толстой. Впервые – 5 декабря 1850 года, когда писатель в очередной раз приехал из Ясной Поляны. Он прожил здесь недолго, вскоре перебравшись в нанятую им квартиру в доме Ивановой на Сивцевом Вражке. И после, приезжая в Москву, Толстой также бывал в этом здании – обедал в роскошном гостиничном ресторане, встречался с друзьями. «Утро дома, визит к Аксаковым, (…) обед у Шевалье. Поехал, гадко сидеть, спутники французы и поляк», – отметил он в дневнике 29 января 1857 года.

Кстати, похоже, что сцена обеда Стивы Облонского и Левина из «Анны Карениной» случилась в интерьерах именно этого ресторана:

«Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича. (…) – Сюда, ваше сиятельство (…), – говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. – Пожалуйте шляпу, ваше сиятельство, – говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу, ухаживая и за его гостем. (…)

– Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?

– Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.

– Каша а-ла рюсс, прикажете? – сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным.

– Нет, без шуток; что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, – прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, – чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо.

– Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, – сказал Степан Аркадьич. – Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало – три десятка, суп с кореньями…

– Прентаньер, – подхватил татарин.

Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.

– С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом… ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.

Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: ”Суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи…“ (…)

– Сыру вашего прикажете?

– Ну да, пармезан. Или ты другой любишь?

– Нет, мне все равно, – не в силах удерживать улыбки, говорил Левин».

Все здесь напоминает обед у Шевалье: и татарин-официант, и французская карта блюд, и растерянность провинциала, читающего ее как китайскую грамоту. А главное – особый ритуал, в который превращалось для гурмана Облонского посещение ресторана.

А зимою 1858 года Лев Николаевич вновь поселился в апартаментах Шевалье, о чем свидетельствует дневниковая запись от 15 февраля: «Провел ночь у Шевалье перед отъездом. Половину говорил с Чичериным славно. Другую не видал как провел с цыганами до утра…»

В этот период Толстой часто встречался здесь с историком Борисом Чичериным, о чем свидетельствует письмо от октября 1859 года: «Любезный друг Чичерин, давно мы не видались, и хотелось бы попримериться друг на друга: намного ли разъехались – кто куда? Я думаю иногда, что многое, многое во мне изменилось с тех пор, как мы, глядя друг на друга, ели quatre mediants (сухой десерт – фр.) у Шевалье, и думаю тоже, что это тупоумие эгоизма, который только над собой видит следы времени, а не чует их в других».

И наконец, третий раз писатель водворился в номерах Шевалье уже не один, а с женой. То был самый большой период времени, проведенный Толстым в этом доме, – полтора месяца. В Москву супруги Толстые приехали 23 декабря 1862 года. Ровно за три месяца до сего визита, 23 сентября 1862 года, произошло венчание Льва Толстого и Софьи Берс в дворцовой церкви Кремля. Невесте было восемнадцать лет, а жениху тридцать четыре.

Лев Николаевич приехал в Первопрестольную с рукописью только что законченной повести «Поликушка», чтобы передать ее в редакцию «Русского вестника». Ему были интересны и впечатления его московских приятелей от Софьи Андреевны, которую, в свою очередь, влекло в Москву желание повидаться со своей семьей, в том числе с матерью Любовью Александровной и отцом Андреем Евстафьевичем Берсами, что жили в Кремле (отец Софьи Андреевны служил врачом Московской дворцовой конторы, гофмедиком).

«Чувствую и неловкость, и гнет, а вместе с тем дома все мне милы и дороги. Подъезжая к Кремлю, я задыхалась от волнения и счастия…» – передавала обуревавшие ее ощущения Софья Андреевна. Сам же Лев Николаевич по этому поводу говорил, смеясь:

– Когда Соня увидала свои родные пушки, под которыми она родилась, она чуть не умерла от волнения.

Приехав в Москву под самые рождественские праздники и осевши в гостинице, 27 декабря Толстой отметил в дневнике, что «как всегда» отдал городской жизни «дань нездоровьем и дурным расположением». Встречи жены с его друзьями и знакомыми поначалу оставили у Льва Николаевича неприятный осадок: «Я очень был недоволен ей, сравнивал ее с другими, чуть не раскаивался», – откровенничал он в дневнике, зная, что и жена прочтет эту запись.

А младшая сестра Софьи Андреевны, Татьяна Андреевна Кузминская, нашла ее «похудевшей и побледневшей от ее положения, но все той же привлекательной живой Соней». Положение Софьи Андреевны объяснялось ее беременностью первым сыном Сергеем. Софья Андреевна, по причине недомогания от своего положения, неохотно соглашалась делать визиты. «Конфузилась я до болезненности; страх за то, что Левочке будет за меня что-нибудь стыдно, совершенно угнетал меня, и я была очень робка и старательна», – признавалась она.

Во время примерки нарядов для выезда случился спор между Толстым и женской половиной Берсов. «Соне из магазина была принесена новая шляпа, по тогдашней моде, очень высокая спереди, закрывавшая уши. И с подвязушками под подбородком. Когда Соня примеряла эту шляпу, в комнату случайно вошел Лев Николаевич. При виде ее в шляпе он пришел в неописанный ужас.

– Как? – воскликнул он, – и в этой вавилонской башне Соня поедет делать визиты?

– Теперь так носят, – спокойно отвечала мама.

– Да ведь это же уродство, – говорил Лев Николаевич, – почему же она не может ехать в своей меховой шапочке?

Мама, в свою очередь, пришла в негодование.

– Да что ты, помилуй, Левочка, кто же в шапках визиты делает, да еще в первый раз в дом едет, – ее всякий осудит.

Соня, стоя перед зеркалом, молча посмеивалась. Ей нравился белый цвет шляпы, белые перья, так красиво оттенявшие ее черные волосы, а к уродливой ее высоте она еще привыкла с прошлого года.

“Ведь все так носят”, – утешала она себя».

Судя по дневнику, отношения Толстого с женой во все время их пребывания в Москве оставались весьма неровными. Через несколько дней после Нового года он радуется: «Счастье семейное поглощает меня всего…»; а спустя три дня в дневник попадают отголоски крупной ссоры из-за какого-то платья, сопровождаемой «пошлыми объяснениями» его жены и ее истерикой, случившейся за обедом. Ему было «тяжело, ужасно тяжело и грустно». Чтобы «забыть и развлечься», он пошел к И.С. Аксакову, в котором увидел, как и раньше, «самодовольного героя честности и красноречивого ума».

Вернувшись, Толстой записывает в дневнике: «Дома мне с ней тяжело. Верно, незаметно много накипело на душе; я чувствую, что ей тяжело, но мне еще тяжелее, и я ничего не могу сказать ей – да и нечего. Я просто холоден и с жаром хватаюсь за всякое дело». Будущее представляется ему в мрачном свете. «Она меня разлюбит, – пишет он, подчеркивая эти слова. – Я почти уверен в этом… Она говорит: я добр. Я не люблю этого слышать, она за это-то и разлюбит меня».

23 января в дневнике записано: «С женою самые лучшие отношения. Приливы и отливы не удивляют и не пугают меня». Далее, однако, опять очень тревожная запись: «Изредка и нынче всё страх, что она молода и многого не понимает и не любит во мне, и что много в себе она задушает для меня и все эти жертвы инстинктивно заносит мне на счет».

А вот со стороны все казалось спокойным, как при морском штиле: «Соня в роли хозяйки была удивительно мила, и я, привыкши разбирать выражение лица Льва Николаевича, видела, как он любуется ею. Они смотрели друг на друга, как мне казалось, совсем иначе, чем прежде. Не было того беспокойно-вопросительного влюбленного взгляда. Была нежная заботливость с его стороны и какая-то любовная покорность с ее стороны» – по-хорошему завидовала старшей сестре неопытная и незамужняя младшая.

Проводя время в гостинице, Толстой пишет мало, в основном читает корректуру «Поликушки» и «Казаков», отданных ранее в «Русский вестник». Писатель поглощен очарованием новых грандиозных планов. Доверяя свои мысли дневнику, 3 января 1863 года Толстой записывает: «Эпический род мне становится один естественен». 23 января в дневнике появляется запись: «Правду сказал мне кто-то, что я дурно делаю, пропуская время писать. Давно я не помню в себе такого сильного желания и спокойно-самоуверенного желания писать. Сюжетов нет, т. е. никакой не просится особо, но – заблужденье или нет – кажется, что всякий сумел бы сделать».