По тесной лестнице угольной
Несли рояль два силача,
Как колокол на колокольню.
Они тащили вверх рояль
Над ширью городского моря,
Как с заповедями скрижаль
На каменное плоскогорье.
И вот в гостиной инструмент,
И город в свисте, шуме, гаме,
Как под водой на дне легенд,
Внизу остался под ногами.
Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы ее в руках держа
И ею властвуя законно.
Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шелест леса.
Раскат импровизаций нес
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колес,
Жизнь улиц, участь одиночек.
Так ночью, при свечах, взамен
Былой наивности нехитрой,
Свой сон записывал Шопен
На черной выпилке пюпитра.
Или, опередивши мир
На поколения четыре,
По крышам городских квартир
Грозой гремел полет валькирий.
Или консерваторский зал
При адском грохоте и треске
До слез Чайковский потрясал
Судьбой Паоло и Франчески.
Супруга Пастернака, Зинаида Нейгауз, сумела обеспечить любимому мужу необходимую для плодотворного творчества обстановку. Руки у нее были золотые – разве что стекла не вставляла. Еще когда они жили на Волхонке, поэт восхищался ее домовитостью и способностью наводить порядок: «Я застал квартиру неузнаваемой и особенно комнату, отведенную Зиной для моей работы. Все это сделала она сама с той только поправкой, что стекла вставил стекольщик. Все же остальное было сделано ее руками, – раздвигающиеся портьеры на шнурах, ремонт матрацев, совершенно расползшихся, с проваленными вылезшими пружинами (из одного она сделала диван). Сама натерла полы в комнатах, сама вымыла и замазала на зиму окна». Скажем прямо – поэту просто повезло с женой.
Так же по-хозяйски она распорядилась и в новой двухэтажной квартире, состоявшей из двух небольших комнат, расположенных одна над другой, на 7-м и 8-м этажах. Внутреннюю лестницу в квартире она сломала, дабы увеличить жизненное пространство, в итоге на каждом этаже образовалось еще по одной дополнительной комнатушке. А вход был теперь с общей лестницы. У Пастернака был один пунктик – чистота, многие приходившие в гости поражались идеальному состоянию квартиры, белизне скатертей на обеденном столе – в этом доме их меняли дважды в день. Недаром в «Докторе Живаго» есть такая фраза, в которой «чистота белья, чистота комнат, чистота их очертаний» сливается «с чистотою ночи, снега, звезд и месяца», заставляя главного героя «ликовать и плакать от чувства торжествующей чистоты существования». А поскольку часто бытовая обстановка переносится автором на страницы произведения, можно отнести эти строки и к описанию квартиры поэта в Лаврушинском.
О чистоте задумался и сосед Пастернака, автор «Трех толстяков» Юрий Олеша: «Целый ряд встреч. Первая, едва выйдя из дверей, – Пастернак. Тоже вышел – из своих. В руках галоши. Надевает их, выйдя за порог, а не дома. Почему? Для чистоты? В летнем пальто – я бы сказал, узко, по-летнему одетый. Две-три реплики, и он вдруг целует меня. Я его спрашиваю, как писать, поскольку собираюсь писать о Маяковском. Как? Он искренне смутился: как это вам советовать! Прелестный. Говоря о чем-то, сказал: – Я с вами говорю, как с братом».
Когда в 1941 году началась война, жители дома, высота которого стала готовым ориентиром для немецких летчиков, встали на его защиту. Пастернак вместе с соседями занимался во Всеобуче, обнаружив удивительную для писателя меткость в стрельбе, о чем рассказывал в письмах: «Я делаю все, что делают другие, и ни от чего не отказываюсь, вошел в пожарную оборону, принимаю участие в обученье строю и стрельбе» или «Вчера у меня счастливый день. Утром я стрелял лучше всех в роте (все заряды в цель) и получил “отлично”».
Он дежурил по ночам на крыше дома, тушил немецкие «зажигалки». Первый налет случился уже через месяц после нападения немцев, в ночь на 22 июля. «Третью ночь бомбят Москву. Первую я был в Переделкине, также как и последнюю, 23 на 24-е, а вчера был в Москве на крыше Лаврушинского, 17 вместе с Всеволодом Ивановым, Халтуриным и другими в пожарной охране. Сколько раз в течение прошлой ночи, когда через дом-два падали и рвались фугасы, зажигательные снаряды, как по мановенью волшебного жезла, в минуту воспламеняли целые кварталы, я мысленно прощался с тобой», – из письма жене от 24 июля 1941 года. Участие в противовоздушной обороне впоследствии вдохновило поэта:
(…)
Тротуар под небоскребом
В страшной глубине
Мертвым островом за гробом
Представлялся мне.
И когда от бомбы в небо
Кинуло труху,
Я и Анатолий Глебов*
Были наверху.
Чем я вознесен сегодня
До семи небес,
Точно вновь из преисподней
Я на крышу влез?
Я сейчас спущусь к жилицам,
Объявлю отбой,
Проведу рукой по лицам,
Пьяный и слепой (…)
Упомянутый поэтом Глебов – это писатель Анатолий Глебов-Котельников.
Жуткое зрелище ночного налета одновременно и пугало, и завораживало. Всеволод Иванов писал: «И вот я видел это впервые. Сначала на юге прожектора осветили облака. Затем посыпались ракеты – осветили дом, как стол, рядом с электростанцией треснуло, – и поднялось пламя. Самолеты – серебряные, словно изнутри освещенные, – бежали в лучах прожектора, словно в раме стекла трещины. Показались пожарища – сначала рядом, затем на востоке, а вскоре запылало на западе. Загорелся какой-то склад недалеко от Дома Правительства (имеется в виду так называемый Дом на набережной. – А.В.), – и в 1 час, приблизительно, послышался треск… Зарево на западе разгоралось. Ощущение было странное. Страшно не было, ибо умереть я не возражаю, но мучительное любопытство, – смерти? влекло меня на крышу. Я не мог сидеть на 9-м этаже, на лестнице возле крыши, где В. Шкловский, от нервности зевая, сидел, держа у ног собаку, в сапогах и с лопатой в руке. Падали ракеты».
Пастернак стал свидетелем того, как попал в цель вражеский фугас: «В одну из ночей как раз в мое дежурство, в наш дом попали две фугасные бомбы. Дом 12-этажный, с четырьмя подъездами. Разрушило пять квартир в одном из подъездов и половину надворного флигеля. Меня все эти опасности и пугали, и опьяняли». Среди разрушенных оказалась и квартира Паустовского, который в это время жил у Константина Федина в Переделкине. Вскоре Паустовский уехал в Чистополь, а оттуда в Алма-Ату.
Илья Эренбург возвращался этой ночью с работы: «Меня не хотели пропустить в Лаврушинский, наш дом был оцеплен. Работали пожарники. Я испугался… Оказалось, небольшая бомба попала в наш корпус, и всех удалили из дома. Двадцать шестого июля бомбежка застала меня у себя; я писал статью. Поэт Сельвинский был контужен воздушной волной; помню его крик. Бомба разорвалась близко – на Якиманке».
В эти дни к Эренбургу приходила Марина Цветаева. Через много лет он сокрушался: «Помню, ко мне домой в Лаврушинском переулке уже после начала войны вдруг пришла Марина Ивановна Цветаева и сказала, что решила уехать в Елабугу, поскольку очень нуждается в помощи. Я решил, что речь идет о деньгах, вынул какую-то сумму (кажется, рублей двести, все, что у меня было в тот момент в ящике письменного стола) и вручил Марине Ивановне, и до сих пор кляну себя, что не проникся ее просьбой и не понял, что речь идет о вещах куда более серьезных. Поэтому считаю себя косвенным виновником самоубийства великой поэтессы, мой грех никогда не может быть прощен мною самим и судией». 31 августа 1941 года Цветаева повесилась в Елабуге. А вот что писал Михаил Пришвин 8 августа: «47-й день и больше не считаю. Я потому не хочу больше считать дни войны, что оказывается и правда, – счет ведет не [к] счастливому случаю, а к худому концу. Пришли вести из Москвы, что от 11 [до] 2-х регулярно бывает тревога и все, кто может, из Москвы удирают. В нашем писательском доме на Лаврушинском выбило стекла.
Когда-то их вставят и скорее всего вовсе не вставят, а забьют фанерой. Тут-то вот, на этом и скажется наша слабая сторона: у нас не хватит, как в Англии, упорства и культурной возможности отстаивать города. Слышал, что будто бы Панферов отказался ехать на фронт и за то исключен из партии и отправлен к черту на кулички».
Поздней осенью 1941 года, когда во многих московских домах отключили отопление и электричество, жильцов переселили в гостиницу «Москва». Однако в декабре последовало распоряжение – писателей, имеющих московскую прописку, выселить из гостиницы, чему они активно сопротивлялись, поскольку в их квартирах отопления не было вовсе. В писательском доме в Лаврушинском переулке холод стоял жуткий. В декабре 1942 года из «Москвы» выселили и Бориса Пастернака с Всеволодом Ивановым.
Пастернак уехал в Чистополь. А в его квартире разместились зенитчики, для жилья она стала совсем непригодна. Полное разорение: все раскидано, вещи, письма, рукописи, рисунки отца поэта – художника Леонида Пастернака, фотографии, разные бумаги и книги валялись на полу, стекла выбиты. По возвращении из эвакуации Пастернак в ожидании приведения квартиры в порядок жил у брата Александра на Гоголевском бульваре.
В этом доме в Лаврушинском после войны Пастернак работал над «Доктором Живаго». Для власти опубликованный в Италии роман стал настоящим несчастьем. А ведь, казалось бы, напечатай его «Новый мир», с которым Пастернак заключил договор еще в 1946 году, успев получить аванс, и не было бы, возможно, такого масштабного международного скандала, спровоцировавшего во многом присуждение автору Нобелевской премии, а затем и его преждевременную кончину.