Рассказы о жизни московских зданий и их обитателей — страница 63 из 74

Здесь он в 1952 году читал главы из романа. Вячеслав Иванов вспоминал: «Когда начали собираться гости, выяснилось, что их будет меньше, чем предполагалось. Борис Леонидович обратился к Зинаиде Николаевне с вопросом, можно ли ему пригласить еще и Ахматову, она рядом (видимо, у Ардовых на Ордынке, где она обычно останавливалась), он за ней мигом сходит. Получив (как мне показалось, неохотное) разрешение Зинаиды Николаевны, Борис Леонидович тут же ушел за Ахматовой и вскоре вернулся вместе с ней. Она была очень просто одета; кажется, в босоножках. Борис Леонидович читал главы, описывающие переезд из Москвы на Урал. Его волновало, как это воспринимается слушателями. Он обращался к домашним, Лёне и Стасику, спрашивал их, слушают ли они так же, как если бы это была классика, например, Чехов. Восторженными и вместе с тем очень дельными замечаниями отвечал на чтение Г.Г. Нейгауз, – но больше всего ему нравилась предшествующая часть – он незадолго до того ее читал и был все еще полон ощущений.

Как это бывает после чтения, разговор не клеился. Борис Леонидович спросил Ахматову, умеет ли она читать полностью по-латыни название своего сборника “Anno domini MCMXXI”. Она ответила, что когда-то могла это сделать, а сейчас не уверена. Тогда Борис Леонидович стал вспоминать многосложные латинские числительные и довольно уверенно произнес полностью все заглавие, явно гордясь своими познаниями в латыни.

Разговор растекся в стороны. Анна Андреевна вернула нас к главной теме, сказав: “Мы только что прослушали замечательную вещь. Нужно о ней говорить”. Это было сказано тоном решительным, но почти бесстрастным. Мне тогда показалось, что в этом замечании было больше желания сделать приятное хозяину дома, чем непосредственного взволнованного отзыва о книге.

За столом Зинаида Николаевна усадила меня рядом с Борисом Леонидовичем. Я что-то проговорил громко – как тост – о гоголевской тройке и поезде, с которого мы только что разглядывали приуральскую весну. Борис Леонидович мне поддакивал. А потом, обратясь уже негромко к нему самому, я говорил, что мне казалось бы возможным увидеть всю вещь написанной так же ярко и красочно, как сцена весеннего половодья по дороге из Москвы в Юрятин. На это мне Пастернак возразил и, видимо, нашел свое возражение достаточно интересным для всех, потому что, повысив голос, обратился к сидящим за столом: “Вот Кома, прорываясь сквозь мою усталость, спрашивает меня, почему я не написал всю вещь в таком красочном стиле. Но тогда бы это было что-то вроде Олеши или Шкловского (одного из этих двоих людей я очень уважаю), но я не хотел этого”. Он снова повторил, что в романе его занимали не стилистические задачи.

По другую сторону от Бориса Леонидовича сидела Скрябина-Софроницкая (как он мне ее представил) – дочка Скрябина (и первая жена Софроницкого), знакомая с детства с Пастернаком, женщина с очень милым лицом. Ей Борис Леонидович говорил о Шостаковиче: “Конечно, он замечательный композитор, но как ему мешает мировая известность, деятельность. Зачем все это?”».

Сам Борис Леонидович, еле-еле закончив в 1955 году работу над романом, дал ему следующую аттестацию в разговоре с Корнеем Чуковским: «Роман выходит банальный, плохой». Автор «Бармалея» заметил, что «роман довел его до изнеможения. Долго Пастернак сохранял юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок, присыпанный пеплом».

Вероятно, что главный редактор «Нового мира» Симонов также не нашел в рукописи Пастернака алмазов, и дело кончилось ничем. Роман так и лежал неизданным, автор читал его гостям, среди которых однажды оказался один итальянский коммунист. Он-то и забрал роман с собою, передав его предприимчивому итальянскому издателю Джованни Фельтринелли (на миланском вокзале в книжном магазине «Фельтринелли» читателей по сей день встречает огромный портрет Пастернака).

Пока в Москве на собраниях и в кабинетах все рядили да решали, что делать со «злобным пасквилем на СССР» (тем самым создавая роману бесплатный пиар), Фельтринелли, предвкушая мировой ажиотаж, взял да издал «Доктора Живаго». Случилось это 15 ноября 1957 года. Вот тогда-то советские идеологи и поняли, какого налима выпустили, как гласит русская пословица. Враждебные радиоголоса на все лады вещали о фантастическом событии – впервые на Западе без ведома советских властей напечатан роман о революции и гражданской войне, где излагается не соответствующая официальной точка зрения. Даже не зная другого языка, кроме русского, любой москвич, поймавший зарубежную радиоволну из какого-нибудь Осло, мог разобрать по крайней мере два слова – Пастернак и Живаго.

Весной 1958 года Борис Леонидович тяжело заболел – на нервной почве напомнила о себе старая детская травма ноги, боли были настолько сильными, что доводили его до потери сознания. Благодаря связям Корнея Чуковского, Пастернака удалось положить в номенклатурную больницу горкома партии. В это время он получает письмо от издателя Курта Вольфа, сообщающего о планах американского издания романа. Выбравшись из больницы 12 мая 1958 года, Пастернак пишет ему письмо, где сообщает: «Идут слухи, что совсем скоро роман появится у Вас. Я этому не верю. Вероятно, так думать еще рано. Если же это действительно правда, мне было бы большой радостью получить от Вас книгу! Вот Вам куча адресов на выбор. Через посредничество Союза писателей (для меня): Москва. Г-69, ул. Воровского, 52. На мой городской адрес: Москва, В-17, Лаврушинский пер. 17/ 19, кв. 72. На дачу (и это лучше всего): Переделкино под Москвой».

А Москва шумит… О Пастернаке теперь знали все, даже неграмотная старушка у подъезда в Марьиной роще. «В Москве сейчас три напасти: рак, “Спартак” и Пастернак», – такой анекдот повторяли друг другу москвичи. Рекламу роману и его автору сделали ошеломительную. Вслед за Италией, «Доктора Живаго» издали в Великобритании и во Франции. Апофеозом стало присуждение Пастернаку Нобелевской премии 23 октября 1958 года, которое было названо в советских газетах «враждебным к нашей стране актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны» (значит, хорошая книга, сразу подумали некоторые). На московских предприятиях начались собрания, посвященные «обсуждению» вышедшей в «Правде» статьи Д. Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка».

Сам роман советским читателям не дали, лишив их возможности составить собственное мнение о его содержании. Вместо этого люди в газетах и журналах прочитали другое: что Пастернак – это свинья и «внутренний эмигрант, и пусть бы он действительно стал эмигрантом» (из доклада комсомольского вождя В. Семичастного, опубликованного в «Правде» 30 октября 1958 года), что его надо лишить советского гражданства (единогласная резолюция собрания московских писателей от 31 октября 1958 года), что он «паршивая овца» из здорового советского стада (а это уже выражение Хрущева со свойственным ему уклоном в аграрную терминологию).

Кстати, позорное собрание правления Союза писателей СССР в октябре 1958 года, на котором коллеги исключили писателя из своих рядов, собиралось будто по военной тревоге и превратилось в шабаш ведьм на Лысой горе. Соседи Пастернака по Лаврушинскому переулку, вроде бы нормальные люди, лезли на трибуну, распихивая друг друга, спеша продемонстрировать свою зависть и ненависть к новоиспеченному нобелевскому лауреату. Твардовский тогда сказал: «Мы не против самой Нобелевской премии. Если бы ее получил Самуил Яковлевич Маршак, мы бы не возражали». Но ведь Маршак вряд ли мог ее получить – разве что после Роберта Бернса, которого он переводил! Почти каждое выступление начиналось с одной и той же фразы: «Я роман Пастернака не читал, но…» Эти слова в скором времени превратятся в своеобразную формулу, по которой будут судить Солженицына, Бродского и других. Неудивительно, что после такой атаки коллег, не выдержав нажима «общественности», Пастернак посчитал спасительным для себя вообще отказаться от премии: «Ввиду того значения, которое приобрела присужденная мне награда в обществе, я вынужден от нее отказаться. Не примите в обиду мой добровольный отказ», – говорилось в телеграмме, отправленной в Стокгольм 29 октября 1958 года. Страх в людях был еще так силен, что многие подумали – мрачные времена возвращаются. И решили Пастернака добить окончательно, стереть его в пыль, быть может, даже лагерную. 31 октября 1958 года московские писатели опять собрались, теперь уже в Доме кино. Как свидетельствовал критик Лазарь Лазарев, тон собранию задал его председатель Сергей Смирнов, то и дело повторявший слово «предательство» и даже вроде бы позабытое «враг народа»: «Самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его. Но страшнее выступающих был зал – улюлюкающий, истерически-агрессивный».

История с «Доктором Живаго» послужила своеобразной лакмусовой бумажкой, на которой проявились многие недуги тяжелобольного советского общества. После была еще публикация 11 февраля 1959 года стихотворения поэта под заголовком «Нобелевская премия» в лондонской газете «Дейли мейл». После чего Пастернака вызвал к себе на «беседу» генеральный прокурор СССР Роман Руденко, тот самый, что выступал официальным обвинителем на Нюрнбергском трибунале. Дальше, как говорится, некуда. А вот и финал – 30 мая 1960 года Пастернак скончался от неизлечимой болезни. Его смерть напугала власть, о ней решили не упоминать в печати. А люди все равно узнали – на кассах Киевского вокзала кто-то повесил рукописное объявление о предстоящих похоронах поэта. На переделкинском кладбище Пастернак обрел последнее пристанище.

Но посмертная популярность его превзошла все прежние масштабы. В 1960-е годы редко в какой квартире московской интеллигенции, да и вообще читающей молодежи не висел его портрет. А если не его, то другой – старика Хэма. А в квартире самого Бориса Леонидовича и при его жизни происходило немало удивительных вещей. Вячеслав Иванов вспоминал встречу Нового года у Пастернаков в начале 1950-х годов: «Ночью решили пойти поздравить Пастернака, встречавшего Новый год в Лаврушинском. Мы застали у него много народу. Он всем представлял мальчика Андрюшу, который только что кончил десятый класс и на выпускном экзамене читал стихи Пастернака. “И получил «отлично»”, – с гордостью добавил Борис Леонидович, которому особенно льстило то, что за его стихи можно получить “отлично”. Так в результате этого нового варианта царскосельского экзамена я познакомился с Андреем Вознесенским, продолжившим потом получать свои отличные отметки на разных континентах. А я сам премию Пастернака от Вознесенского получил через пятьдесят лет после этой новогодней ночи».