Уже в наше время специалисты отмечали: «Принадлежность к отошедшему в прошлое сентиментализму, преувеличенная чувствительность произведений, наряду с эксцентричностью поведения и раздражительным характером, послужили превращению Шаликова и его творчества в объект многочисленных эпиграмм, насмешек, пародий». Однако сравнительно недавно появились и другие мнения, основанные на том, что реальная фигура Шаликова не соответствует сложившемуся в истории литературы мифу о нем, что он был не сентиментальным чудаком, вызывающим иронию современников, а обстоятельным писателем-сентименталистом. Несерьезное же отношение к Шаликову стало следствием его эксцентричного поведения. Что это за поведение такое?
И неужели поэтический портрет князя, сочиненный Петром Вяземским – «С собачкой, с посохом, с лорнеткой, и миртовой от мошек веткой, на шее с розовым платком, в кармане с парой мадригалов», – исчерпывающая его характеристика? И к нему уж нечего добавить?
Дадим опять же слово самому близкому для Шаликова человеку – его супруге, составившей довольно-таки колоритный его портрет: «Крайняя вспыльчивость моего мужа, не щадившая никакое лицо, вошла даже в пословицу в кругу наших знакомых; а резкая правдивость, восстановившая против него многих, в глазах друзей его извинялась только редкою добротою сердца и совершенно детскою нерасчетливостью. Доверчивый до наивности, он даже в других не понимал духа интриги; взгляд его на жизнь был взглядом поэта и философа, а денег считать он никогда не умел. Таким представлялся он каждому, кто видел его мельком раза два; таким знали его те, которые были сближены с ним с молодых лет и до глубокой старости. Никто менее его не изменялся с летами.
Петр Вяземский. Художник П. Соколов. Фрагмент
Этот недостаток практичности, эта неукротимость избалованной натуры, составлявшие главную черту его характера, могут служить истолкованием многих его странностей. Кто не знал его за неисправимого оригинала. Кто не помнит, как он, не только в салонах, но и во время ежедневных своих прогулок, свободно и открыто говорил о происшествиях и лицах, возмущался крепостным правом, и не стесняясь ничем, высказывал среди собравшейся вокруг него публики самые смелые идеи. Кому не приходилось удивляться тому, что не раз самые почтенные дамы, которым случалось ему наговорить в сердцах пропасть колкостей, приезжали первые мириться с ним? На него нельзя было сердиться: живая, пылкая натура этого человека, всегда юная и увлекающаяся, всегда вдававшаяся в крайности, с ироническим складом ума, с большою начитанностью, с южным воображением и с женскою, непритворною добротою, обаятельно действовала на все окружающее, и ему все прощалось».
Не будем упрекать супругу в забывчивости: прощалось Шаликову далеко не все. Иначе откуда взялось бы столько злых эпиграмм, создавших совершенно иной образ князя. Самое интересное, что еще в 1903 году пушкинист Петр Щеголев, пытаясь взять под защиту творчество Шаликова, писал, что его произведения не заслуживают порицания такого накала: «Его стихи, например, мало чем уступают стихам Карамзина. Горе Шаликова в том, что он оставался сентименталистом слишком долго, после того как ложность этого направления была сознана. Деятельность Шаликова может быть охарактеризована как вырождение сентиментализма. Под влиянием, может быть, своего восточного происхождения, Шаликов особенно развил характерную особенность сентиментализма – чувствительность; у него эта чувствительность тесно связана с чувственностью».
Специфические качества шаликовских произведений вряд ли претендуют сегодня на пристальное внимание без особых на то причин. Однако повод есть. За два прошедших века опубликованы, пожалуй, уже все, какие только были, свидетельства и воспоминания участников исторических событий 1812 года. Но все же есть среди них одно, к которому редко обращаются, да, кажется, что и вовсе забыли. В 1813 году в Москве увидело свет сочинение князя Петра Ивановича Шаликова под названием «Историческое известие о пребывании в Москве французов 1812 года». Это было одно из первых изданных свидетельств о недавно закончившейся Отечественной войне 1812 года и о таком важнейшем ее этапе, как оккупация Москвы французскими захватчиками.
Название произведения Шаликова вполне соответствует его содержанию. Написанное к тому же литературным, чуть ли не былинным (по сегодняшнему времени) языком, «Историческое известие…» читается не просто как воспоминание, а служит ярким и самобытным документом эпохи. Даже В.К. Кюхельбекер, называвший Шаликова «плохим писакой», несущим «великолепную ахинею», тем не менее отмечал, что не мог без слез читать «Историческое известие о пребывании в Москве французов». А тот же Щеголев писал, что единственное произведение Шаликова, имеющее некоторую цену, это «Историческое известие о пребывании в Москве французов».
Перелистаем, наконец, эту пожелтевшую за двести лет небольшую книжицу в 64 страницы. На титульном листе напечатано: «Москва. В Типографии С. Селивановскаго 1813». Сочинение открывается витиеватым посвящением русскому государю: «Его величеству, Государю Императору АЛЕКСАНДРУ ПЕРВОМУ, с глубочайшим благоговением приносит верноподданный Князь Петр Шаликов. Монарх! Прости, Монарх! верноподданному в смелости представить отеческому взору ТВОЕМУ картину бедствий, претерпенных любезными детьми великаго ТВОЕГО сердца! Взоры отеческие не отвращаются от семейства ни в щастии, ни в напастях. Сие благодетельное внимание составляет для детей благодарных лучшее наслаждение в первом и лучшее утешение в последних. Равнодушие, к тому или другому, чуждо отцу семейства – и Отцу народа! Какой народ, какое семейство могут справедливее ТВОИХ подданных хвалиться любовию Отца-Монарха!» Во вступлении Шаликов дает краткую историческую характеристику Наполеону – «новейшему варвару, человеку, вмещающему в одном своем характере все бичи человечества», которого он сравнивает с Нероном, Калигулой и Аттилой, вместе взятыми. А потом автор приступает к описанию начала французской оккупации Москвы: «В четыре часа перед вечером сказаннаго дня несколько пушечных выстрелов с горы, называемой Поклонною, на Можайской дороге, верстах в трех от древней Русской Столицы, возвестили о дерзновенном к ней приближении неприятеля, и в то же время были голосом требования ключей ея. Долго на одном месте предводитель ожидал подобострастной встречи и пышнаго приема. Но величественная в самом беззащитном состоянии Москва раздражала пылающие корыстолюбием взоры Наполеона его сотрудников, его полчищей – и более ничего. Напоследок Король Неаполитанской был отряжен с передовою кавалерию через Дорогомиловскую заставу прямо в Кремль; между тем, как часть пехоты входила в Серпуховскую и Пресненскую заставы, и вопреки строгому военному порядку бросилась во все стороны, наводнила предместия, подобно весеннему разлитию быстрой реки; и когда завеса ночи стала опускаться с небес, – ужасное пламя вознеслось к ним из недр горестной Столицы, и страшные вопли раздались под нещастными кровами оставшихся ея жителей: пожар и грабительство начали свирепствовать! Четверо суток продолжалось то и другое во всем своем ужасе, неописанном, невообразимом!»
Шаликов не просто осуждает нашествие французов, он смотрит на него в исторической ретроспективе: «2 Сентября 1812 года есть повторение эпохи в летописях Московских, бывшей за двести лет перед сим – нашествия Литовцов». Одним из первых в мемуарно-исторической литературе Шаликов прибегает к такой важной аналогии. Он отмечает, что «и Литовцы делали в Москве то же, что Французы; но какое должно быть различие между теми и другими! Первых едва озарила еще вера Христианская, а последних многие веки освещает она полным своим сиянием». Для Шаликова, своими глазами наблюдавшего за поведением французов в Москве, нет другого определения их действиям, кроме как вандализм: «Почти все церкви благочестивейшаго града в православном мире, Москвы, заняты были лошадьми, или фуражем и провиантом; некоторыя женщинами, посаженными за работу в самых олтарях; многие служили убежищем для жителей лишенных другаго убежища; все без изъятия ограблены, во всех разбросаны иконы, сняты оклады, если они были серебряные; валялись утвари, если оне были не серебряныя и проч. и проч. Грубые Вандалы находили ребяческое удовольствие звонить в колокола, и вероятно утешались тем, что обманывали набожных простолюдинов, которые могли подумать, что благовестят к обедне, к вечерне – и обманывались действительно, пока не привыкли к сим богоотступным забавам жалких безумцев».
Трагичность положения оставшихся в Москве людей не может оставить Шаликова-литератора равнодушным, что он и демонстрирует с так присущей ему чувствительностью: «Ничего не было трогательнее зрелища, как отчаянные жители Москвы переходили из одного места в другое, из одной части города в другую, из угла в угол, с бедными остатками своего имущества, в узлах сберегаемаго, преследуемые, гонимые грозным пожаром и безжалостными грабителями, которые вырывали из трепещущих рук последнюю одежду или последний кусок хлеба!
Пожар Москвы. Художник А.Ф. Смирнов. Фрагмент
Малейшее сопротивление стоило ударов ружьем или тесаком, не взирая ни на пол, ни на лета. Я видел почтеннаго старца, мирнаго гражданина, отдыхавшего на бранных лаврах, украшеннаго орденами; видел, говорю, с глубокою раною на щеке, полученною им в безмолвном смирении, при неистовстве Вандалов, от одного из них, распаленнаго жаром Бахуса и Плутуса – двух идолов, которым преимущественно поклоняются сии Вандалы; слышал о богатых, о чиновных людях, которые употреблялись ими в самую презрительную работу, – под тяжелую ношу гнусной добычи, и проч. И такова была судьба почти всех Московских жителей! весьма немногие избежали ее». А Петр Иванович Шаликов, добавим, принадлежал к тем немногим.
Книга Шаликова наполнена яркими и сочными образами: «Но ежели сия горестная Столица, обхваченная когтями тигра и угрожаемая его челюстями, не могла обороняться, не могла мстить за самое себя; то окружающие мать свою города и села отмщали за нее без всякой пощады». Автор имеет в виду партизанскую борьбу с наполеоновскими вояками, развернутую крестьянами подмосковных сел и деревень.