Рассказы об ученых — страница 23 из 26

до подходить без предвзятости.

Я вовсе не склонен рекламировать мои раскопки Староселья как безупречные. Они проведены более сорока лет назад на жалкие гроши, но многие упрёки мне моих продолжателей абсолютно несостоятельны.

На восприятии конфликтов, возникших вокруг Староселья, очень сказались вненаучные моменты. Коллеги опасались, что мой успех обеспечит быстрое выдвижение молодого, энергичного и независимого человека, как это произошло некогда с А.П. Окладниковым. Такой поворот дела не устраивал ни ленинградцев, ни многих москвичей. Между тем никакого профита из своих открытий я не извлёк и кончаю жизнь в том же звании, какое получил через два года после окончания университета и двух сезонов раскопок в Староселье.

Меня воспринимали как нахального мальчишку, а я, напротив, был очень застенчив. Рисунки в моей книге малочисленны и не всегда качественны потому, что сделаны за мой личный счёт, т. е. из стипендии аспиранта и зарплаты младшего научного сотрудникам. Я стеснялся просить у института хорошего художника себе в помощь, не смел добиваться от Верещагина и Муратова выполнения их обязательств. Моё нахальство проявлялось лишь в том, что работая в пещере не один год и зная её лучше, чем кто-либо другой, я не благодарил за ценные советы людей, заехавших туда на полчаса, а то и вовсе не видевших моих раскопок, но с важностью объяснявших мне, что к чему, а смело спорил с ними. Поведение Громова, Муратова, Верещагина я считал недопустимым для настоящих учёных и не скрывал этого.

Нынче мои товарищи, как правило, берут отзывы о своих рукописях, диссертациях и отчётах у наименее компетентных в данной тематике коллег. Необходим не совет опытного человека, не взгляд со стороны, а всего-навсего бумажка, снабжённая подписями, украшенная чинами и званиями. От критики лучше уйти. Я действовал иначе и буквально напрашивался на критику. Казалось бы, это похвально, но результат отпугнёт кого угодно.

Мои личные переживания не так уж важны. Плохо то, что пострадала репутация исследованного мной памятника, который уж решительно ни в чём не виноват. Ещё печальнее видеть, как люди, подверженные стадному инстинкту, не разобравшись в существе вопроса, радостно примыкают к улюлюкающей толпе.

Какими бы отталкивающими свойствами характера я не обладал, у меня почему-то до конца их дней сохранялись добрые отношения с Замятниным и Дебецом, Рогинским и Герасимовым, побывавшими в Староселье. В чём-то мы расходились, какие-то их поступки и слова меня огорчали, но это был спор в рамках науки.

* * *

Годы ушли. Что ж осталось? Во-первых, интересный памятник, мною найденный. Во-вторых, коллекции, с большим напряжением сил мною добытые и всем доступные (что не всегда бывает). В-третьих, кое-какие наблюдения, используемые коллегами, порою со ссылками на меня, а порою и без оных. Кое-что отсеялось как ошибочное. Это неизбежно. Ну а во мне самом так и осталось чувство горечи, вероятно, сыгравшее решающую роль в моём отходе от занятий палеолитом. Выиграла ли от этого наука? Сомневаюсь.

История раскопок Староселья чем-то напоминает историю изучения Каповой пещеры. И там, и тут конфликт первооткрывателя и позднейших исследователей. Но разница в том, что в Каповой конфликтовали любитель и специалист, а в Староселье – профессионалы.

В поисках точки отсчёта

Я был в Ленинграде, когда в январе 1951 года скоропостижно скончался Игнатий Юлианович Крачковский[168]. Сердце старика не выдержало бурного объяснения с новым директором Института востоковедения С.П. Толстовым[169]. В здании на Дворцовой набережной, где помещались Отделения и их, и нашего (археологического) институтов, толпились люди. Вспоминали умершего, его мудрость и редкостные знания, его смелость – в те нелёгкие годы он не боялся переписываться с репрессированными коллегами; брал на службу тех, кто вышел из заключения. И вот среди этих рассказов я услышал историю, прозвучавшую некоторым диссонансом со всем остальным, но, видимо, не случайную, а органически связанную с жизненными принципами покойного.

Молодой способный арабист сразу по окончании университета пошёл на фронт и вернулся оттуда слепым инвалидом. Он пытался заниматься. Кто-то помогал ему, читая вслух и арабские тексты, и иностранную литературу. С великим напряжением сил подготовил он кандидатскую диссертацию. Идёт защита, и вдруг на кафедру поднимается Крачковский и заявляет, что работа слабая, он будет голосовать против и другим то же советует. Не знаю ни имени арабиста, ни как разбились голоса, не уверен даже, так ли всё в точности было, но драматическая ситуация произвела на меня громадное впечатление и заставила задуматься о многом.

Крачковскому легко было бы опустить чёрный шар молча или не придти на заседание. Почему же он предпочёл выступить, заранее предугадывая реакцию аудитории? Он воспользовался диспутом для того, чтобы напомнить собравшимся часто забываемую нами истину: наука, настоящая большая Наука выше личности, и требования её должны быть едины для всех. Решительно ничто не даёт права на скидки – ни то, что ты стар; ни то, что ты узбек; ни то, что ты высокопоставленный чиновник; ни то, что ты герой и инвалид войны. Когда актёр выходит на сцену, у него, может быть, умирает мать, его только что бросила жена, а директор театра предупредил об увольнении. Но публике нет до всего этого дела. Артист обязан быть в форме всегда и везде, при любых обстоятельствах. Зрителей его страдания ни в коей мере не касаются. Это его частное дело. То же и здесь.

Строгость и требовательность Крачковского мне близки и понятны, и, тем не менее, я не смог бы ни выступить, как он, ни голосовать против. Я помню учившихся со мной на историческом факультете МГУ слепых фронтовиков: чёрные очки на обожжённых лицах, застиранные гимнастёрки, простые деревянные палки в руках. Вряд ли у кого-нибудь из них ещё до войны было призвание стать историком. Скорее всего, их направили на наш факультет уже из госпиталей как на самый для них лёгкий. Обычно их зачисляли для специализации на кафедры истории СССР или истории ВКП(б), и нанятые деканатом пенсионеры читали им в общежитии или в углах актового зала одни и те же знакомые всем брошюры.

Судьба ученика Крачковского иная. Он увлёкся культурой Востока в юности и остался верен избранной специальности несмотря ни на что. Найти чтеца для куфических рукописей, да и для английских и французских монографий было безмерно трудно. И о чём, в конце концов, шла речь? Я бы ещё поколебался, если бы обсуждалось – издавать или не издавать написанную им книгу. Но диссертация, учёная степень… Это ведь вопрос зарплаты, куска хлеба, не более. Нет, моя рука не поднялась бы не только на слепого ориенталиста, но и на малоприятного мне черносотенца Михаила Найдёнова с истфака МГУ (студенческое прозвище – «Власть тьмы»)[170]. Что ни говори, эти люди отдали своё здоровье за нас, и мы перед ними в долгу.

Всё вроде бы ясно, но прибегнем ещё раз к сравнению с театром: пойдём ли мы на концерт безголосого певца или хромоногой балерины, услышав, что они пострадали, совершая настоящие подвиги? Сомнительно. И это не бездушие. Наука, искусство – не безжизненные абстракции, а то, о чём надо заботиться не менее бережно, чем о живых людях. Недопустимо жертвовать культурой в интересах отдельных личностей, не исключая и самых несчастных, самых благородных. Служители её, такие, как Крачковский, вправе порой проявить жестокость, чтобы сохранить необходимый уровень в своей области знания. Во всяком случае, бывает полезно напомнить о нём. Другим же позволительно пощадить обиженного судьбой товарища (и Крачковский, конечно, не всегда был безжалостно строг[171] – с теми же репрессированными коллегами хотя бы).

Этой историей я хочу завершить мои очерки. И она, и все рассмотренные выше коллизии не могут быть разрешены без долгих раздумий и угрызений совести. Мы затронули тяжёлые конфликты, отражающие в целом трагичность положения подлинного учёного. Каждому из нас нужно отдавать себе отчёт в том, что познание мира, требующее беспристрастности, объективности, производится обыкновенными людьми, обременёнными всеми страстями, свойственными нашему роду.

Нельзя сказать: подави в себе всё человеческое, постарайся стать бесстрастной машиной. Именно эта ужасная идея вела талантливых врачей в услужение к палачам, обещавшим медикам обильный материал для любопытнейших изысканий.

Но ошибочным был бы и противоположный совет: будь прежде всего человеком, а уже потом специалистом. Он выглядит куда красивее, но тоже опасен, ибо есть обстоятельства, когда приходится поступаться своими чувствами ради Науки с большой буквы. В любом из предшествующих очерков мы сталкивались с внутренней борьбой человека и специалиста в учёном. Переоценка собственной персоны побуждает его к созданию внешне эффектных, широковещательных, но легковесных теорий. Самолюбие мешает ему сказать – «не знаю», или исправить некогда допущенную ошибку. Патриотизм или приверженность к какой-либо предвзятой идее заставляет искажать факты в угоду дорогой его сердцу концепции. Казалось бы, это элементарно, но кто из нас осмелится заявить, что абсолютно свободен от подобных слабостей.

Попадаем мы и в ситуации посложнее. По-своему правы и в то же время не правы были обе стороны в споре Бадера с Рюминым, Рериха с Грабарём. Прав был и Крачковский, но мало кто последует его примеру – и слава Богу.

Каков же тогда итог? Для себя я формулирую его так: надо отчётливо сознавать, что наука строится людьми, обладающими всеми присущими им качествами – и прекрасными, и постыдными; что ты сам наделён ими в полной мере, о чём свидетельствуют твои статьи и книги. Нужно не забывать об этом ни на минуту, чтобы почаще вносить поправки в свои старые выводы; трезво оценивать то, что делается вокруг, и быть готовым вновь и вновь искать наилучшие решения повседневно возникающих психологических конфликтов. Исходным, раз навсегда данным должно быть только это, а не стремление вечно подавлять в себе человека во имя науки, или, наоборот, превратить её в источник безбедного и беспроблемного существования.