Зубы у них портились и выпадали в сорок лет. Они их не лечили, видя в этом что-то легкомысленное.
— Ей уж четвертый десяток, матушке, а она все зубки свои чистит, — говорила про кого-нибудь Липа.
— А уж мать четверых детей, — прибавлял кто-нибудь.
Если у них заболевали зубы, они обвязывали всю голову шерстяными платками, лезли на стену, стонали по ночам и прикладывали, по совету Липы, к локтю хрен.
А сама Липа ходила следом и говорила:
— Пройдет, бог даст. Ему бы только выболеть свое. Как выболит, так конец. Хорошо бы индюшиный жир к пяткам прикладывать.
— Против природы не пойдешь, — говорил, идя следом, Николай.
— Как не пойдешь? — сказал один раз Андрей Христофорович, возражая на подобное замечание. — Что ты вздор говоришь? Вот мне пятьдесят лет, а у меня все зубы целы.
У Николая на лице появилась добродушно-лукавая улыбка.
— А в сто лет у тебя тоже все зубы будут целы? Ага! То-то, брат. Два века не проживешь. От смерти, батюшка, не отрекайся, — сказал он серьезно-ласково и повторил таинственно:- не отрекайся.
И в лице его, когда он говорил о смерти, появилась тихая сосредоточенность. Казалось, что от лица его исходил свет.
— Смерть, это такое дело, милый…
Николай, несмотря на свои 44 года, был совсем старик, с животом, с мягкими без мускулов руками, без зубов.
И когда Андрей Христофорович по утрам обтирался холодной водой и делал гимнастику, Николай говорил:
— Неужели так каждый день?
— Каждый. А что?
— Господи! — удивилась Липа.
— И зачем вы себя так мучаете? — говорила Варя. — Смотреть на вас жалко.
— Правда, напрасно, брат, ты все это выдумываешь. Ты бы хоть пропускал иногда по одному дню, — говорил Николай.
День здесь у всех проходил без всякого определенного порядка: один вставал в 6 часов, другой — в девять. Дети, которых родителям было жалко будить, спали иногда до 12 часов.
Обедали то в два часа дня, то в одиннадцать утра. А то кто-нибудь подойдет перед самым обедом к шкафчику, увидит там вчерашнюю вареную курицу и приберет ее всю. А там отказывается от обеда, жалуясь на то, что у него аппетита нет. К вечернему же чаю, глядишь, тащит себе тарелку холодных щей.
Потом кто-нибудь после вечернего чаю прикурнет на диване и, смотришь, промахнул до самого ужина.
— Что это Варя спит? — спросил Андрей Христофорович.
— Отдохнуть после обеда легла, да заспалась, — ответил Николай. А когда уж все легли, она бродит ночью по дому, натыкаясь на стулья, и бормочет, что наставили всего на дороге. Утром же, по обыкновению, жалуется на бессонницу.
— Сушеной мяты под подушку хорошо от бессонницы класть, — говорила Липа.
— Сколько верст от тебя до Москвы? — спросил один раз профессор.
— Верст двести, не больше. Пять часов езды, — отвечал Николай. — Почему ты спрашиваешь?
— Так, просто захотелось спросить.
— Близко. К нам все в тот же день приходит.
Памяти ни у кого не было. Если нужно было купить что-нибудь в городе, то писали все на записку с вечера, и весь платок завязывался узелками. Но Николай каждый раз ухитрялся платок оставить дома, а записку потерять.
Один раз он собирался на почту. Андрей Христофорович попросил его отправить срочное заказное письмо.
— Пожалуйста, не забудь, — сказал профессор.
— Ну, вот, что ты, слава богу, на плечах голова, а не котел. — А через три дня полез к себе зачем-то в карман и выудил оттуда засаленный конверт.
— Что такое? — бормотал он в недоумении. — Да еще как будто на твой почерк похоже, Андрей. — И тут его осенило. Он хлопнул себя изо всей силы по лбу.
— Братец ты мой, да ведь это твое! Что же это? Отроду со мной такой истории не было.
Конверт был уже настолько грязен и замусолен, что пришлось писать другое письмо и еще радоваться, что он не отправил его в таком виде.
Перед домом была неудобная земля, кочкарник, и Андрей Христофорович, как-то посмотрев на него, сказал:
— Что же это ты?
— А что? — спросил Николай.
— Да раскопал бы кочки-то, а то прямо неприятно смотреть, вместо хорошей земли перед глазами какие-то волдыри.
— А зачем тебе непременно сюда смотреть, мало тебе другого места. У нас, брат, вон сколько его!
— Некрасиво же.
— Не ищи, батюшка, красоты, а ищи доброты, — говорила ласково Липа. Так-то!
— Во всех этих прикрасах, милый, толку мало. Природа, уж если она природа — красивей ее не сделаешь. А натуральней русской природы нету, хоть весь свет обойди.
— Да ведь ты не видел.
— И видеть не желаю, — отвечал Николай. Он помолчал, потом прибавил: — Все от своих коренных заветов подальше уйти хотим, а это-то и плохо.
— Да в чем они, эти заветы? Отдай, пожалуйста, себе хоть раз ясный отчет.
— Как в чем? Да мало ли в чем..- сказал Николай.
И никто ни разу не спросил профессора о чужих краях, о его путешествиях. Только один раз племянница поинтересовалась узнать, правда ли, что в Италии живут на крышах.
— А тебе зачем это понадобилось? — сейчас же строго крикнула на нее Липа. Себе на крышу хочешь залезть, бесстыдница?
— Слушай, что бабушка говорит, — сказала Варя и прибавила:- И куда нелегкая носит, скоро на стены полезут!
— Ну, а как живет Авенир? — спросил один раз Андрей Христофорович, соскучившись у Николая.
— Авенир, брат, живет хорошо.
— А сколько у него детей?
— Восемь сынов.
— Как много! Ему, должно быть, трудно с ними.
— Нет, отчего же трудно… на детей роптать нехорошо, это дар… И он все такой же горячий, проворный. Умная голова.
— У него всегда было слишком много самоуверенности, — сказал Андрей Христофорович.
— Да, ум у него шустрый, это правда, — сказал Николай, покачав опущенной над коленями головой, и вдруг поднял ее. — Вот, брат, настоящий человек.
— То есть как настоящий?.. — спросил профессор, почувствовав какой-то укол, точно в этом была косвенная мысль о том, что сам Андрей Христофорович не настоящий… — Как настоящий? — повторил он.
— Да так, — сказал Николай, — вот ты говорил, что ценишь людей, у которых мысль постоянно работает. Вот тебе Авенир. У него, милый, мысль ни на минуту без работы не остается.
— Может быть, — сказал профессор, — но вопрос: над чем и как?
— Мало ли над чем, — сказал Николай.
— А местечко у него хорошее?
— Ничего. Но все-таки, конечно, не то, что у нас. И потом, — продолжал Николай, — это человек — весь без обмана.
— Как без обмана?
— Ну, как тебе сказать… вообще природный. Душа настоящая русская.
— Да что же у меня-то не настоящая, что ли? — спросил, почти обидевшись, профессор.
Николай сконфузился.
— Ну, что ты… бог знает, что выдумал. — Но профессор чувствовал, что в его словах не было уверенности. И к тому же Николай сейчас же переменил разговор.
— Он приедет сюда, как только получит мое письмо, как узнает, что ты здесь, так и прискачет. Вот, брат, кому расскажешь!..
И правда: один раз, когда все сидели в саду за чаем, со стороны деревни послышался отчаянный лай собак и дребезжание колес. Видно было, как на двор влетела взмыленная лошадь, запряженная в тележку без рессор. Сидевший в ней человек в мягком картузе и короткой сборчатой поддевке на крючках как-то особенно проворно соскочил на землю, продернул и привязал вожжи в кольцо под навесом. А сам, отряхнув полы, посмотрел на свои сапоги, потом вопросительно на окна дома.
— Да ведь это Авенир! — сказал радостно Николай, и, как показалось Андрею Христофоровичу, более радостно, чем при его приезде. — Я говорил, что прискачет… Ну, и молодец, вот молодец!
Обнялись.
— Европеец, европеец, — сказал Авенир, поцеловав брата. Он отступил на шаг со снятым картузом на отлете в руке и оглядывал профессора.
— Ну, брат, ты того… совсем, так сказать…
— Что? — почти с тревогой спросил Андрей Христофорович.
Но Авенир ничего не ответил. Он сейчас же забыл об этом и стал рассказывать, как он ехал, что с ним случилось.
Варя с его приездом повеселела и оживилась.
Целый вечер говорили, потом спорили о душе. Десять раз Авенир говорил Андрею Христофоровичу:
— Ну-ка, расскажи, брат, как вы там, европейцы, живете. — Но с первого же слова перебивал брата и пускался рассказывать про себя.
Было уже 10 часов вечера, потом 11, 12, а они все еще говорили, вернее, говорил один Авенир. Говорили о политике, о воздухоплавании, о войне, и Авенир нигде не отставал и никогда не сдавался.
Он имел такой вид, как будто только что приехал с места, где он все видел и изучил, а Андрей Христофорович сидел в глуши и ничего не знает.
— Наши аэропланы, брат, самые лучшие в мире. В три раза лучше немецких. У них неуклюжая прочность и только, а у нас!..
— Откуда ты это знаешь? — спросил Андрей Христофорович, которому хоть раз хотелось найти основания их суждений.
— Как откуда? Мало ли откуда? Это даже иностранцы признают. А ты, значит, не патриот?
— Кто же тебе это сказал?
— По вопросу, брат, видно, и вообще по холодности. В тебе нет подъема. Это нехорошо, брат, нехорошо.
— Да постой, голова с мозгом!
— Что же мне стоять? У тебя холодное, рассудочное отношение, разве я не вижу.
— Мы слишком много говорим вместо дела, — сказал Андрей Христофорович.
— Где же много, — сказал Авенир, — ты бы послушал, как мы… И потом про разговоры ты напрасно… В слове мысль, в мысли — дело. И теперь мы уже совсем не те, что были раньше; ты это особенно заметь, — сказал Авенир, поднимая палец. И повторил: — Особенно!
— А какие же? — спросил Андрей Христофорович.
— Ну, вот, ты даже спрашиваешь, какие? У тебя скептицизм. — И ответил: Совсем, брат, другие.
— Вот и я тоже говорю ему, — сказал Николай, запахивая свою масленую полу.
— Совсем другие! — повторил еще раз Авенир. — Было время, да прошло.
— Может быть, ужинать пойдете? — сказала Варя, которая уже томилась оттого, что долго не ели.