— Милый старик, — говорю я, — ты все-таки был свидетелем одной из редких минут. И я тебе обещаю, что, вероятно, завтра я приду опять к тебе сюда и вместе с тобой прочту одно письмо. Я думаю, что завтра я его уже получу.
Даю тебе слово, что я не распечатаю его раньше, чем приду сюда.
Завтра ты будешь свидетелем того счастья, о котором я тебе говорил. Оно бывает, когда человек поживет с твердой опорой, а потом, как прозревший слепой, со слезами радости увидит другое.
И не в личном счастье, то есть не в довольстве тут дело, старик, а в том, что если у человека это бывает, то у него появляются совсем другое зрение и слух. Его душа в это время начинает слышать то, чего не слышала никогда…
Письмо в узком, твердом конверте…
Я прижимаю его к груди, как будто я сомневался в том, что получу его.
Нет! Когда женщина находит то, что открывается ей, как дивное откровение, сомневаться в этом нельзя.
— Вот видишь, старина, я сдержал свое слово: нераспечатанное, смотри, говорю я, показывая пню конверт. — А ты скоро приобретешь большую мудрость, если у тебя перед глазами будет проходить человеческая судьба. Смотреть со стороны за судьбой человека, это дает кое-что от мудрости. В особенности, когда ты видишь его в печали и в радости. Человек между этими двумя точками, старик. И чем больше они удалены друг от друга, тем больше человек.
Вот какие дела-то…
Я сажусь за пень, глажу его по ободранному боку рукой и думаю о том, что еще вчера я сам был с ободранным боком…
Мне не хочется распечатывать конверт, чтобы дольше пожить этими минутами, когда уже обладаешь счастьем, оно у тебя в руках, но ты его не знаешь в подробностях.
— Ну, так и быть… Вот этот клочок конверта я засуну тебе за кору. Ты сохрани его на память о человеческом счастье. И вслушайся получше в эти слова:
«О человеческом счастье…»
Вот что она мне написала:
«Мой милый, мой нежный друг! Я благословляю судьбу за то, что она дала мне пережить, когда я встретилась с вами, и мы потом стояли на лестнице.
Все прошлое всколыхнулось в моей душе и наполнило ее до краев блаженством такой остроты, какого я не знала никогда…
Сокровище мое родное! Когда я увидела тебя, услышала твой голос, который я так любила, — все встало передо мной в неповторимой живости.
Все, все помню!
И эту ослепительно-прекрасную грозу, и нашу тропинку в Серебряном Бору, и поздние вечера, когда мы с ветками сирени возвращались оттуда. В автобусе № 4… В окна навстречу рвался влажный ветер с полей и играл моими волосами.
Все помню, до последней мелочи. Но память об этой грозе не умрет у меня никогда… Помню, как мы выбежали на площадку лестницы и оба вскрикнули при виде надвинувшейся черной грозовой тучи с зловещими желтыми подпалинами. Такой страшной тучи я не видела никогда. Но у меня была только нетерпеливая радость при виде ее. Мне казалось, что от ее грозного приближения увеличивалась наша с вами слитность, как будто мы хотели вместе сжаться перед какой-то опасностью.
И первые порывы ветра в открытое окно, и запах дождя от капель, упавших на рукав вашего костюма… Все помню!
И мне сейчас так мучительно сладко, так тоскливо прекрасно, что я плачу… Стою у окна, прижав платок к губам, глаза мои заволоклись слезами, они капают мне на руки. Но я не хотела бы сдерживать их.
Высшей радости, чем эти слезы, я не знала…»
— Вот, старина, она поняла. Это как раз то, что бывает, когда у человека раскрывается душа и начинает слышать то, что в обыкновенное время не слышит никогда.
Ты не подумай, что это пустой сентимент. Все зависит от того, чего стоит твоя душа. Если она у тебя пустая и из нее ничего не рождается, кроме маленькой радости «личного счастья», это будет пустой сентимент.
А есть души, у которых от слез вырываются песни такой живительной и возвышающей душу скорби, что человек хранит их целыми столетиями, и целые поколения живут ими…
Все, милый друг, идет от того, сколько ты сам стоишь…
Все от этого.
«…А помните этот сумрак в комнате? И букет полевых цветов, стоявший у меня на столе перед диваном?
Вы взяли его, подставили под дождь. И в комнате сразу запахло лугом и травой.
А на лаковую поверхность стола падали капли…
Это было в какой-то праздник, и я забыла купить провизии.
В буфете нашелся только голый кусок сыра. Мы, проголодавшись, смеялись и резали его друг другу по кусочку.
Я даже помню, в каком я тогда была платье: в белом, с туманными сиреневыми цветами по нем.
И вы знаете, когда мое сердце впервые раскрылось перед вами?.. Когда мы входили в комнату, и я услышала запах дождевых капель на ваших рукавах и еще запах мокрых цветов.
А потом… потом все кончилось… Вы заходили ко мне без той нетерпеливой радости, как прежде, когда я открывала вам дверь, мы оба бегом бежали в мою комнату и бросались друг к другу с невыразимой радостью новизны ощущения нашей близости. Кончилось…
Вы уже больше молчали, сидя около меня на диване. И у меня было такое впечатление, как будто вы исполняли какую-то скучную обязанность…»
— Вот здесь она права, старик. Это правда, так было. Дай ты человеку самое высшее сокровище, которым бы он прочно владел изо дня в день, — и сокровище это умрет для него. Натянувшиеся в первые мгновения до высшего напряжения струны в душе скоро ослабеют, обвиснут и перестанут издавать звуки.
Ну, что сделать, чтобы у нас не спускались колки в душе, как в скрипке? Что?
Есть, конечно, люди, у которых строй держится. В них что-то постоянно живет, отчего колки у них не спускаются. Это вот те люди, о которых помнят целые поколения.
Но их мало. Очень мало, старик…
Отсюда бедность и убогость души, когда человек не может жить своей силой. Он чувствует себя одиноким и из боязни одиночества готов на такую жизнь, от которой его душа перестанет звучать уже навеки.
Это страшная вещь, старик…
«…А после вашего ухода я подходила к зеркалу и почему-то долго смотрела на свое лицо.
И часто, в долгие осенние вечера, вернувшись после тяжелой работы дня, я напрасно ждала вас, сидя на диване.
Я вставала с дивана, положив сцепленные руки на голову, стояла несколько времени, потом обводила взглядом свою пустую комнату и, вздохнув, роняла руки.
„Что же, — думала я, — сколько впереди еще таких холодных осенних вечеров…“
А за ними что?
И не лучше ли поступиться, отказавшись от настоящего, редкого, что вырывает из души слезы, найти какую-нибудь спокойную и прочную опору в жизни. Такую скромную, бедную душу, которая, может быть, по своей бедности не уйдет от тебя никуда…
И такой человек встретился мне. Как, что, — не спрашивайте меня. Я знала только, что мне есть к кому прийти и выплакать в тяжелую минуту свою душу.
И часто он не знал, что у него на груди я плакала о своей жизни с ним…
Я не буду вам говорить о том, какая волна любви поднялась во мне к вам, когда я увидела ваши глаза, смотревшие на меня совсем по-новому… В них было столько скорби и в этой скорби столько любви, что моя душа в светлом воскресении и обновлении рванулась к вам навстречу.
…Но человеку суждено вечное проклятие — подниматься ввысь и жить всей полнотой души только на один короткий момент.
И в конце концов все, что ему остается прочного в мире, — это великая печаль о прекрасном, жить которым постоянно у него не хватает сил.
Он чувствует его всей силой души только тогда, когда его еще нет или оно уже ушло…
Я спросила себя: чем ты предпочитаешь жить? Редкими взлетами ввысь, за которые будешь платить одиночеством, или твердой, верной опорой, с которой ты кое-как, хромая, доживешь в тишине до могилы?
И я, мой друг, решила…»
Я остановился читать и увидел, как у меня побелели концы пальцев, державших листок.
Рука моя судорожно ухватилась за пень.
— Подожди… тут что-то другое…
И я дочитал письмо уже про себя:
«И я, мой друг, решила выбрать то, что надежнее: спокойную, прочную опору.
И мой поцелуй на лестнице, когда вы уходили от меня, был прощальным поцелуем. В нем я хоронила, разрывая на части свою душу, то, что привиделось мне однажды в моей жизни, когда была сильная гроза и на столе стояли мокрые от дождя полевые цветы…»
Вот и вся история. Она очень проста, в ней нет никакого социального значения.
Просто написал для себя, чтобы несколько разобраться.
Печка уже догорела. В ней только тлеют последние угли, и комната погружается во мрак.
За окном шумит холодный ветер, и дождь словно горстями кто-то бросает в окно.
В горле почему-то опять тяжелый ком, от которого тяжело и трудно дышать; потом сразу вдруг стало легче: что-то горячее капнуло на руку. Еще и еще…
Я смотрю на тлеющие угли и, обтирая о куртку руки, шепчу про себя:
— В конце концов, что же?.. Случилась небольшая история, которая задела меня одним только краем… Я, кажется, разобрался в ней… И вот уже все прошло…
Голубое платье
Несчастье случилось на свадьбе недели за две до Покрова, когда хлеб был уже весь убран и в поле оставалась только запоздавшая картошка.
Спиридон накануне свадьбы дочери даже ходил на свой загон, посмотреть, не пора ли выпахивать картошку. Постоял там, посмотрел из-под руки кругом и понурый пошел домой. Месяц тому назад дочь, Устюшка, пришла и сказала, что выходит замуж за сына кузнеца Парфена, комсомольца.
— А денег на свадьбу кто тебе приготовил? — спросил Спиридон, не взглянув на дочь.
— Каких денег? Приданого ему не нужно, — а венчаться будем не у попа, просто запишемся, — сказала как-то небрежно, почти мимоходом Устинья, вильнула своей косой и ушла.
Жена Алена ахнула, а Спиридон бросился было за дочерью с кулаками, но сейчас же остановился и, махнув рукой, только сказал:
— Вот чертова порода-то пошла!..
Больше всего его задело почему-то, что жениху приданого не нужно. «Значит, хозяйства не справит, раз копейку не ценит», — подумал он.