ссознательностью — к катастрофе. Он небольшого роста и нервный, как подобает хорошему наезднику; и действительно, служил он в кавалерии. Так что можно сказать, он на все двести процентов поляк и на все двести процентов польский полковник; и, соответственно, тем горше было для него поражение, когда немецкие танки смели отважных конников Рыдз-Смиглого[71]. Но об этом он никогда не рассказывает. Рассказывает о своих студенческих годах, проведенных в Санкт-Петербурге.
Не помню, по какому поводу, в тот день он повел речь об одном своем знакомце, у которого был большой усадебный дом среди леса, неподалеку от Балтийского моря: огромное семейство, множество слуг и множество лошадей. Все мы читали достаточно романов Толстого или графини де Сегюр[72](nee[73] Ростопчина), чтобы с легкостью вообразить себе ситуацию. Вкратце история, им рассказанная, была такова:
У владельца усадьбы был дядюшка, офицер-отставник; сей дядюшка сначала закалился духом в одной из этих ужасных малых войн где-то на краю света, а затем смягчился за долгие годы гарнизонной службы, ибо имел склонность услаждаться звуками балалайки вперемежку с возлияниями водкой; он-то и посеял в этом семействе зернышко спиритизма, коим был обязан одному чувствительному немцу, инженеру-путейцу.
Зернышко пышно взошло. Домашние сеансы имели место почти каждодневно, и частенько в них участвовал кто-нибудь из новообращенных, какой-нибудь аристократ, приехавший из города. Всеобщее увлечение чуть не нарушило доброй гармонии дома: барыня воспылала было ревностью к своей горничной, потому что та оказалась более сильным медиумом.
Но в целом все достигли успехов, и немалых. Дом посещали самые избранные духи: Юлиан Отступник, Рамзес III, Тамерлан… Как-то раз им удалось собрать в гостиной всех лжедмитриев. В конце концов духи настолько облюбовали усадьбу, что у них вошло в привычку собираться там. Эктоплазмических[74] видений там было хоть отбавляй. Нередко кто-то из членов семьи, входя, например, в столовую, сообщал: «Я только что повстречал в коридоре низенькую коренастую эктоплазму, напомнившую мне генерала Минина».
Лишь один человек во всем доме (а, считая прислугу, там было около сотни обитателей обоего пола и всех возрастов) не видел духов. Не видел и не верил в них. То была семидесятилетняя барышня, самая младшая из двоюродных бабок нынешнего владельца дома. В свое время, поняв, что девичество ее неисцелимо, она несколько переусердствовала по части чтения. С тех пор ей было присуще нечто вроде вольнодумства, приправленного капелькой иронии в духе восемнадцатого века, каковое она и проявляла сухо и безапелляционно.
Впрочем, она была глуха как пень, что полностью исключало возможность вести с ней связную беседу. Родичи ее полагали, что по этой-то причине, из-за ее глухоты, спиритизм «не давался ей». В первый раз, когда в ее присутствии упомянули об «астральном теле», она выкрикнула свое вечное «Как вы сказали?» с той повелительностью и бесцеремонностью, которые свойственны глухим, когда они пытаются восстановить в мире сем справедливость, заставляя остальных ощутить в какой-то мере, сколь тяжко бремя глухоты. Самые красноречивые члены семейства разъяснили ей все наилучшим манером. Но от этого было мало проку: она сокрушила все аргументы смешком и совершенно безапелляционным восклицанием: «Чепуха!» Случай был безнадежный. Право, похоже было, что она намеренно выводит из себя всех рьяных приверженцев спиритизма, желая возвыситься в общем мнении.
Сущее чудо, что как-то раз ее уговорили посидеть на одном из сеансов. Дабы все прошло как можно благополучнее, был вызван домашний дух, управитель, умерший всего несколько месяцев назад и при жизни неизменно отличавшийся крайним подобострастием. Собственно, речь шла не о том, чтобы испытать его, — по опыту все уже знали: дух управителя — из разряда тех, с которыми все идет как по маслу и у которых можно даже выпросить какой-нибудь эффектный номер сверх обычной программы. Вся семья собралась в гостиной, погруженной, как и подобало, в полутьму. Дух немедленно ответил на вызов, и столик начал крутиться.
Хозяин и хозяйка дома с самыми настоятельными интонациями объяснили верному слуге, в чем дело. Не мог бы он стать видимым, чтобы убедить престарелую барышню? Они еще говорили, а около стола уже возник смутный силуэт, и даже можно было, пожалуй, разглядеть белизну стоячего крахмального воротничка, какие носил управитель.
— Видите? — осведомился хозяин дома тем странным голосом, который получается, когда пытаются кричать шепотом.
Престарелая барышня не ответила.
— Видите? — повторила старшая дочь хозяев.
— Ничего не вижу, и вы тоже ничего не видите. Если хотите, чтобы стало что-то видно, нужно открыть окна или зажечь свет.
Но тут столик быстро завертелся, передавая послание: «Скептицизм почтенной дамы мешает принять форму. Прошу растопить в тазике воску».
С духами не спорят. В одно мгновение хозяин дома поставил на огонь фарфоровую тарелочку с росписью по мотивам Буше, а на тарелочку положил свечку, вынутую из подсвечника. Когда воск…
Но полковник Сечковский рассказывал свою историю совсем другим тоном. В противном случае со мною ничего бы не произошло, что там ни говори Марта. Нет, полковник говорил убежденно, почти страстно.
В какой-то миг несколько капель воска, упавших на каминную решетку, вспыхнули: крохотные желтые огоньки высветили напряженные лица собравшихся и насмешливую улыбку престарелой тетушки — и пронизали где-то в области желудка туманную фигуру призрака, который молча ждал. Восковая палочка постепенно расплывалась. Когда свеча растаяла полностью, хозяин дома кончиком мундштука вытащил фитиль, плававший в растопленном воске, и, обернув руку носовым платком, чтоб не обжечься, перенес тарелку на столик.
Призрак слегка наклонился, и круглое белое пятно воска замутилось. Минута-другая прошла в безмолвном ожидании. Затем эктоплазма размылась.
Немного разочарованный, хозяин дома велел отдернуть занавески, объявив, что сеанс окончен.
И тут, при слабом свете, проникавшем в окно, на столике, около тарелки с застывшим воском, был обнаружен странный предмет: нечто вроде перчатки из тончайшей прозрачной восковой пленки, в очертаниях которой присутствующие узнали короткопалую и грубоватую руку покойного управителя.
— Я видел эту перчатку собственными глазами, — сказал полковник. — Она хранилась под стеклянным колпаком, очень уж хрупкая штука. Пальцы слепка были согнуты, так что вынуть из него руку было возможно лишь одним способом — посредством дематериализации.
— Я полагаю, — сказал Ларри, нареченный Иви, — у вас были все основания верить вашему другу на слово, и я не хотел бы показаться неучтивым, но мы, англичане, привыкли проявлять легковерие исключительно по отношению к отечественным призракам. А вы не думаете, что эта перчатка была делом рук какого-то искусного умельца?
Полковник улыбнулся. Он, надо сказать, почти всегда улыбается. Когда разговор идет по-английски, он улыбается особенно приветливо, словно прося прощения за свою скованность. Но в тот момент улыбка его означала, что он не допускает возможности подобной craftmanship[75].
— О нет. Уверяю вас, я тщательно все осмотрел в сильную лупу. Слепок был тончайший, он не мог быть делом рук человеческих.
У Марии нашлось другое объяснение, жутковатое. А что, если слепок был сделан по руке трупа, и затем, когда пленка затвердела, находившуюся под нею руку мертвеца уничтожили с помощью какой-то кислоты? Воск-то как раз воздействию кислот не поддается…
Мое воображение не уводило меня в столь научные дебри. Я прореагировал куда ребячливее. Поднял правую руку, согнув пальцы, на уровень глаз и попытался, так сказать, вывести ее из этого положения, но при этом не нарушить целостности руки, чтобы очертания не изменились. Жест этот, разумеется, получился нелепым, но я повторил его несколько раз, а Иви и Ларри последовали моему примеру. Сам полковник сделал то же самое, а потом сказал: «Не трудитесь понапрасну, это совершенно невозможно. Самое любопытное, что в каком-то смысле мы делаем это непрерывно: каждое мгновение покидаем собственное тело, не нарушая его целостности, и тут же возвращаемся, но уже в тело, существующее в следующем мгновении… В каком-то смысле».
Внезапно всем нам бросилось в глаза, что около горящего камина находимся не только мы сами, но еще и множество рук. Разумеется, руки эти прибыли сюда вместе с нами, засунутые в теплые перчатки или рассеянно побрякивавшие мелочью в карманах пальто. Теперь, когда мы об этом подумали, стало совершенно ясно: так оно все и было. Просто до сих пор никто не обращал на это внимания. А теперь возникло впечатление, что наряду с нашей компанией, собравшейся на чашку чая у Марии Сечковской, здесь собралась еще одна компания — и составляли ее наши руки. Обе компании перемешались в беспорядке, и теперь происходило то, что всегда происходит, когда перемешиваются две компании молодежи, порознь шумно веселившиеся: на всех нападает робость.
Все перестали жестикулировать, пристыженно заулыбавшись. Руки снова взялись за ложечки, сжали в пальцах блюдца или сигареты, но им не удалось снова стать незаметными. Под нашими взглядами они суетились, старательно-благонравные, точно девочки-подростки во время официального визита, с трудом сдерживающие желание сбежать в сад.
Лишь я один снова повторил жест, который только что изобрел. Он самым нелепым образом занимал меня. В результате Марта стала внимательно приглядываться к моим рукам.
— Какие у тебя руки, Жауме! Как они изменились! — сказала она.
В поступках и речах Марты всегда есть толика бесцеремонности, с которой так и не сладило воспитание. Но проявляется эта черточка таким образом, что сходит за милую непосредственность, в этом Мартино очарование. Тем не менее я ответил суховато: «То есть?» — и убрал руки, так чтобы на них не падал свет. Мне было достаточно беглого взгляда, чтобы убедиться в правоте Марты: эти широкие, почти квадратные ладони, эти толстые пальцы — разве у меня такие?