Рассказы писателей Каталонии — страница 27 из 52

Вот и дом Константи. Дверь открыта. В коридоре его окутал прохладный полумрак. В голове билась одна и та же мысль: «Не может быть. Неправда».

Но это была правда. Женщины кричали. Плакали, а потом опять громко кричали, словно хотели, чтобы все узнали о случившемся, чтобы ни у кого не осталось никаких сомнений. Жауме почти не видел их сквозь пелену слез: мать, бабушка, еще кто-то…

Казалось, о нем все позабыли, только бабушка, которая с трудом передвигалась, схватила его за локоть своей маленькой костлявой рукой и повторяла:

— Что ты сделал? Что ты сделал с моим мальчиком? Что ты с ним сделал?

И тогда Жауме понял, что это сделал он. Он управлял тележкой и не успел вовремя повернуть. Он был жив, а его друг мертв. Он убил Пере Константи. Так же, как мог убить лягушку, или разорить муравейник, или разбить цветочный горшок, он убил Пере. И спроси его сейчас, почему он это сделал, Жауме только пролепетал бы, как обычно: «Не знаю…»

Наконец удалось вырваться из цепких рук старухи, но ее вопли продолжали преследовать мальчика, а улица была полна народу, и все кричали ему: «Что ты наделал? Что ты наделал?»

Задыхаясь, Жауме бросился бежать к дому. Уже у дверей подумал: «Отец побьет меня». Побьет, проклянет и выгонит. Он инстинктивно закрыл голову ладонями, как будто отец находился здесь, рядом, и уже занес над ним руку.

Но его не было. Рано утром отец уехал в город и собирался вернуться очень поздно. Наказание откладывалось еще на несколько часов.

Мама плакала. Стол давно был накрыт, но она все время бегала зачем-то на кухню и плакала.

— Господи! Господи! Что же теперь делать? Что ты натворил, несчастный? Недаром отец запретил тебе эти игры, говорил он тебе, говорил! Ну что ты наделал!

Жауме попробовал есть и подумал: «Если я смогу есть, может, ничего и не случилось, может, все будет как раньше». Но кусок не лез ему в горло.

Мама нервно ходила взад-вперед по комнате, потом она подошла к двери, заперла ее и вернулась к столу. Улица, наверное, была полна народа. Сначала у входа послышался слабый, неясный гул, как будто много людей сдерживалось, чтобы не закричать. И вдруг громкий крик мгновенно заполнил весь дом, словно произошел взрыв. Жауме понял, что они вошли, и ясно услышал какой-то мужской голос:

— Где твой сын, Мария?

Ни запертая дверь, ни мать, стоящая в проеме, не могли сдержать напор толпы, ворвавшейся в комнату. Жауме встал из-за стола, испуганно попятился и забился в темный угол. Ближе всех к нему оказался двоюродный брат Пере, уже совсем взрослый, настоящий мужчина. Вот он поднял руку, сейчас он его ударит… Жауме закрыл лицо руками. Мать бросилась между ними, загородила собой сына и закричала:

— Не бейте его! Он не виноват, не бейте его!

Изидре, деревенский бондарь, тоже закричал ей в ответ, и все замолчали.

— Не будем мы его бить. Но и не позволим, чтобы твой сыночек вот так спокойно ел, как будто ничего не случилось, поняла?

— Подождите, пока вернется муж.

— Нечего нам ждать.

В этот момент полицейский — Жауме даже не заметил, что он тоже был тут, — вышел вперед и сказал:

— Я уведу твоего сына, Мария. С ним ничего не случится, но я должен его увести, — И положил руку на плечо Жауме.

А тот даже не испугался, потому что мог думать только об одном: «Отец вернется и побьет меня. Обязательно побьет». Он испугался, только когда вышел из дому. В дверях толпилось множество людей, но во дворе их было еще больше. Все жители деревни в этот обеденный час оставили свои занятия и пришли сюда посмотреть на Жауме. Он хорошо знал их всех, но никогда не видел такими, он привык к этим лицам, как привык к стенам деревенских домов, к собакам, греющимся на солнце во дворах, но теперь люди казались незнакомыми, потому что смотрели на него с ненавистью, у них были совсем другие лица — одинаковые, плоские, враждебные. И голоса совсем другие. Резкие, словно удар по лицу. Удар. Жауме почувствовал боль и что-то липкое на щеке. Ноги стали как ватные. Он подумал, что упадет сейчас, упадет к своему стыду, потому что всегда ужасно боялся крови. Но теперь, кроме того, его наполнял какой-то новый, неведомый страх.

Мальчик уже не думал об отце и о наказании, он боялся теперь чего-то другого, неизвестного и страшного. Жауме, наверное, упал бы, если бы полицейский крепко не сжимал его руку и не тащил вперед среди толпы, которую Жауме уже не видел — он покорно плелся за ним с закрытыми глазами, прикрывая ладонью кровоточащую щеку.

— Звери! — как сквозь сон доносился до Жауме голос полицейского. — Да вы просто звери! — закричал тот еще громче, чтобы все слышали. — Я же в тюрьму его веду, не куда-нибудь! Дайте пройти!

Должно быть, они с трудом пробирались среди жителей деревни, которые все так же враждебно смотрели на него. В какой-то момент Жауме показалось, что он чувствует на себе взгляд матери, хотя идет с закрытыми глазами, чувствует, что мать ищет его в этой кричащей, негодующей толпе.

Они подошли к дому в центре деревни, где размещались все местные власти. Жауме услышал журчание фонтана и тотчас ощутил приятную прохладу тени. Полицейский повел его по длинному коридору.

Жауме вспомнил этот коридор. В конце его была маленькая камера с зарешеченной дверью. Внутри стояла жесткая койка, покрытая одеялом. Мальчик знал об этом, потому что после школы часто прибегал сюда вместе с приятелями посмотреть на умалишенного Кима, которого запирали в камере после возвращения с сенокоса. Он кричал, барабанил кулаками в стену, а потом наконец успокаивался, и его выпускали до следующего года. Мальчишки издевались над ним и, чтобы позлить, спрашивали:

— Ким, а Ким, а кто твоя невеста?

И он всегда отвечал одно и то же:

— Испанская королева!

Как же это было смешно!

— Садись, — сказал полицейский, — все будет хорошо, садись. Я запру дверь, но ты не бойся, ладно?

Жауме сел на койку и подумал: «Наступит ночь, я буду кричать и биться головой о решетку, совсем как Ким-дурачок. И никто, никто не поможет».

Он услышал, как ключ громко поворачивается в замке. Шаги полицейского еще некоторое время гулко отдавались в коридоре, а потом неожиданно затихли.

Тогда Жауме вдруг испугался, а если мальчишки узнают, что он здесь, и будут стучать палкой по железной решетке, как он сам делал когда-то, чтобы разозлить Кима-дурачка? Он долго сидел, боясь пошевелиться. От страха Жауме весь сжался на койке, оперся локтями о сведенные вместе коленки, — прикрывая ладонью болевшую щеку, и внимательно прислушивался ко всем шорохам, ожидая, что вот-вот услышит шаги в коридоре.

В камере было маленькое окошко, но оно все-таки освещало эту каморку. Вероятно, на улице быстро темнело, потому что Жауме вдруг показалось, что кто-то гасит свет, — внезапно стало так темно, что он не видел даже собственных рук.

«Уже вечер». Как незаметно пролетели несколько часов, словно он только что сел на эту койку и подумал, что сейчас прибегут мальчишки. Нет, они не придут. Уже поздно, они не придут. А у него впереди ночь, целая ночь, длинная ночь, которую надо пережить час за часом. Уж лучше бы мальчишки были здесь, дразнили бы его, кричали что-нибудь обидное. Наверное, любые оскорбления и удары лучше этой страшной темноты, выползающей из всех углов. Даже блестящая железная дверь словно растворилась во мраке. В этой крошечной камере казалось, что он совсем один во враждебном мире, навсегда отгороженный своей виной от света, от друзей, от человеческих голосов.

Жауме хотел помолиться, но не знал о чем. Любой проступок можно искупить: непослушание, обман, забывчивость. Можно попросить прощения. Можно сказать правду или сознаться в своей вине. Справедливость восстановлена, тебя прощают, и жизнь будто начинается снова, все идет по-прежнему, как было до того, когда твой проступок нарушил привычный порядок вещей.

Но у кого же просить прощения теперь? «Прости меня, Пере Константа, я больше не буду»? Кому нужны теперь признания и унижения, ведь смерть непоправима, ничто уже не залечит раны, через которую навсегда ушла жизнь. Это зло всегда будет жаждать отмщения. И родители Пере не простят. И никто в деревне, даже священник. Так что же? Зачем тогда нужно прощение самого Господа Бога, если все остальные не простят?

Искупить вину можно только собственной смертью. Казалось, люди смотрят на него и говорят: «Почему ты до сих пор жив?» Жауме понял, что другого выхода нет. Его убьют. Мальчик попытался вспомнить, что слышал о том, как убивают преступников, но никак не мог. Одно только он знал точно: убийцы заслуживают смерти.

К чему теперь повторять: «Я не хотел…»? Неправда, во всех поступках им руководила какая-то сила, заставляющая желать недозволенного: хотелось играть, вместо того чтобы работать, бодрствовать, когда нужно идти спать, валяться в постели, когда нужно вставать, веселиться, когда ожидало наказание.

Да и кто сейчас мог бы сказать: «Ты не виноват»? Пере мертв. Никогда уже он не побежит по пыльной деревенской улице. Никогда не услышит в яркий солнечный день дрожащих, будто невидимые струны, трелей цикад. Не почувствует ударов горячего ветра в лицо на крутом спуске с горы. И никогда не вырвется из плена детства, чтобы стать мужчиной, чтобы увидеть наконец тот таинственный мир, который взрослые, словно сокровище, прячут от детей, мир, где все можно, где снимаются любые запреты.

Но и сам он уже не сможет жить в этом мире. Жауме вдруг увидел себя лежащим на земле, с выражением лица как у актера, играющего дурную комедию: неподвижные глаза, открытый рот, гримаса, вызывающая одновременно ужас и смех. Он увидел себя мертвым.

Жауме все пытался представить себе, как же его убьют. И вдруг впервые понял — ледяная волна нового страха пронзила все его тело, — что ему сделают больно. Больно, как же он раньше не подумал об этом? Умирать, наверное, невыносимо больно. А боль страшнее самой смерти.

Жауме стало тяжело дышать, он почувствовал в горле что-то мягкое, как губка, но почему-то очень горькое. Еще минуту мальчик сдерживал подступающие рыдания и наконец громко заплакал. Но вместе со слезами неожиданно пришло облегчение. В камере четко раздавался звук его голоса: «Нет, нет, нет!» Громкий плач, прерывистое дыхание и всего один слог, вырывающийся из искривленных губ: «Нет, нет, нет!»