Рассказы писателей Каталонии — страница 32 из 52

Жозеп Ботинес долго стоял, глядя на мертвую хищницу. Потом рассеянно и ощущая ничем не заполнимую пустоту внутри взял генету за хвост и, волоча ее по земле, пошел к дому. Медленно, очень медленно он шагал среди серебристых теней миндальных деревьев. Огромная луна заливала мир ослепительным светом.

Счастливая луна

Шеек ускорил шаг. Там вдали, низко над горизонтом, висела огромная желтая луна, заливавшая долину голубоватым сиянием. Тишина, даже сверчков не слышно; деревья и камни, казалось, растворились в черноте теней. Часа два ночи, а до Андрача еще полчаса ходьбы, если не больше.

Как и прошлая, и позапрошлая, эта ночь была для него потеряна. Кто его знает, зачем понадобилось двум полицейским обходить холм дозором! Пришлось спрятаться за дерево и прождать несколько часов, пока треклятый дозор шлялся туда-сюда по лесу. Разве станешь тут смотреть западни и собирать добычу — да за пару кроликов они тебя оштрафуют на сотню дуро, а то и упрячут в тюрьму на недельку-другую!

Кому, скажите, будет плохо, если ты поймаешь кролика? Но нет, нельзя — можно только работать. Это пожалуйста. Трудись как лошадь с утра до вечера, ты сам, жена, дочка, сын. Тут Шеек вполголоса выругался. Ну да, конечно, работай как проклятый за свои жалкие песеты и ходи вечно драный и чумазый…

Голытьба, такая, как он, обычно напивалась по субботам — пить в будни было не на что. Шеек тоже пил: вино облегчало и веселило душу, и потом на неделе, ломая камень в карьере, на солнцепеке, он с удовольствием вспоминал, что вот придет суббота — и снова будет вино, и снова полегчает.

Шеек огляделся. Холм мерцал неподалеку серебристо-голубым пятном, более светлым, чем окружающая долина; но как подойдешь поближе, то увидишь, что светлое пятно сплошь исчерчено табличками, на которых большими буквами написано: «ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ. ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Работать — да, сколько угодно; но, если захочешь поставить капкан — поймать двух-трех кроликов, тут тебя допекут рассказами о частной собственности…

Что говорить, у кого-то есть и двустволка, и собаки — такому охотнику везде раздолье. А ты продирайся по лесам, пока не встретишь хороший кустарник, где бы поставить капкан, да чтобы не просто кустарник, а такой, где наверняка есть норы — иначе зря потратишь и время, и силы… А такой найдешь только в частных владениях. Эх, ружье бы купить!.. И Шеек сплюнул себе под ноги.

Показался мостик через ручей. Подул приятный свежий ветерок. Шеек присел свернуть цигарку. Подумал, что завтра — то есть сегодня — придется вкалывать за милую душу, а поспать удастся часа три, не больше. Потом будет на обед тарелка горячей фасоли, от которой такая тяжесть в желудке, словно его камнями набили. А в воскресенье сын придет из приходской школы и скажет: священник говорил в проповеди, что родители тоже должны ходить в церковь, а жить одними лишь мирскими интересами есть суета и гордыня и наслаждения надо презреть и отвергнуть. Сын, маленький Шеек, принесет с собой литографию, на которой будет изображен святой — в длинной разноцветной хламиде и с венчиком вокруг головы.

Много раз во время работы в карьере Шеек вспоминал потом эти венчики, блестевшие, как блестит солнце в нарядных детских книжках. Нет, не в книжках — а как то яростное, неистовое солнце, что проникает тебе под темя, ложится камнями в желудке вместе с горстью фасоли, давит на плечи и гнет к земле — проклятой красной земле… Добро хоть, сейчас земля была по-лунному бледно-голубой и свежий ветерок ничем не напоминал о раскаленном полуденном дыхании солнца.

Он свернул цигарку и сунул в рот. Чиркнул спичкой.

— А-г-г… а-р-р-р, — раздался рядом глухой звук, и Шеек вздрогнул.

Погасив спичку, он быстро пригнулся, прячась за опорой моста. Это могла быть полиция. Прошла минута-другая — и он наконец поднял голову и робко выглянул. Там, внизу, на гладких белых камнях пересохшего русла, он увидел скорчившееся тело человека, старавшегося подняться. Шеек молча следил за ним. Человек снова упал, уткнувшись лицом в землю. Тогда Шеек вышел из укрытия и не спеша спустился.

Некоторое время он смотрел на человека, не решаясь к нему прикоснуться. Волосы лежавшего были мокры от крови, кровь была на руках, на одежде… Немного поодаль, зарывшись в кусты, валялся мотоцикл.

Шеек взял лежавшего за плечи и перевернул на спину. Человек открыл глаза — мутные оловянные глаза, едва заметные на темном от крови и грязи лице.

— Ше… е… ск…

И вдруг он узнал этого человека: сеньор Бенет, из банка. Говорить несчастный уже не мог, дышал тяжело, содрогаясь всем телом, как будто воздух входил и выходил из него через все поры. Надо было что-то делать: человек умирал.

Выпрямившись, Шеек в смятении смотрел на раненого. Надо же было что-то делать… Поблизости никого. Если взвалить человека на плечи и нести, то он истечет кровью по дороге. Мотоцикл?.. Может быть, мотоцикл можно хотя бы катить? Он посадит Бенета в седло и так, толкая, довезет его до поселка. На дороге, неподалеку отсюда, начинается долгий, пологий спуск…

Он пошел поглядеть. Мотоцикл, как видно, налетел на большой камень и был искорежен так, что страшно глядеть. А дальше, за мотоциклом, голубая земля пестрела белесоголубыми пятнами, в гуще которых валялся разбитый железный ящик. Шеек наклонился и тронул пятна рукой: это были банкноты, много банкнотов, некоторые из них рваные. За его спиной сеньор Бенет снова застонал.

Шеек на мгновение замер; затем повернулся и подошел к скрюченному на камнях телу, от которого слышалось тяжелое, со свистом дыхание. Взяв его под мышки, Шеек оттащил в заросли, туда, где лежал мотоцикл. Здесь он опустил раненого и сел рядом с ним на землю.

Сеньор Бенет смотрел на него молча; было видно, что дышалось ему все трудней. Во взгляде раненого была благодарность, робкая, униженная собачья благодарность.

Шеек подумал, что люди, когда не могут говорить, делаются похожи на животных. А кого волнует, когда умирает какая-то зверюшка?

Взгляд умирающего начал склоняться в сторону, по направлению к разбитому ящику. Разлетевшиеся кругом банкноты поблескивали в лунном свете.

Сеньор Бенет протянул к Шеску руку, выражение его лица стало умоляющим. Шеек посмотрел на него и снова перевел взгляд на кучку денег. Здесь было не меньше тысячи дуро. Умирающий попытался приподняться, изумленно глядя на Шеска, чье лицо было спокойно, глаза — непроницаемо темны. Мгновение спустя сеньор Бенет снова откинулся назад.

У Шеска затекли ноги. Он уселся поудобнее, собираясь ждать. Луна стояла высоко, было около трех часов ночи.

Если бы путь в лес был свободен, он уже давно был бы там, где провел столько ночей, ожидая, пока добыча попадется в силки. А ближе к утру прошел бы через ручей, не задержавшись ни на секунду. Сеньор Бенет не протянет и получаса. И он, Шеек, прошел бы, даже не заметив мертвого тела. И не имел бы к нему никакого отношения.

Потому что сеньор Бенет умрет. Это ясно. Шеек хорошо знал, как человек умирает: там, на войне, столько людей погибло у него на глазах. Гибли вот так, как придется, потому что кто-то с галунами на рукаве приказывал бежать, стреляя на ходу, к какой-нибудь высоте. И Шеек, с винтовкой в руке, тоже бежал столько раз и стрелял в других людей, которые, как и он, нажимали на курок, потому что так велел их капитан.

Шеек посмотрел на сеньора Бенета, который, содрогаясь всем телом, бился лицом о землю — эту знакомую землю, днем красную, сейчас белесо-голубую. Шеек смотрел на человека, как будто это была вещь, странная, непонятная, чуждая той жизни, что наполняла его, Шеска. А рядом с собой, очень близко, он ощущал железный сундучок с отскочившей крышкой — и луну, которая не мучила его удушающей жарой, совсем не то что солнце. А что до человека… человек этот был сейчас от Шеска так далек, так далек, как тот вечер, вспомнившийся сейчас вечер, когда наряд военной полиции вывел его из таверны отца и заставил влезть в грузовик, на котором его и отвезли в казарму, а там остригли наголо, поставили под душ, а потом надели на парня серую военную форму.

Когда человеку нечего делать, то в голову лезут самые неожиданные мысли, вот и сейчас вдруг: серая форма… Шеек вспоминал себя, двадцатилетнего и коротко остриженного, и те времена, когда у парня все заботы — это поиграть в петанку[83] в воскресенье на площади, да убежать с девушкой подальше в тростниковые заросли, да еще — валиться спать в любое время дня, когда отца нет дома.

Однако наутро после приезда в казарму — это было огромное квадратное здание с внутренним двором, в глубине которого виднелись большие башенные часы, — ему дали в руки тяжелое старое ружье, и с этим ружьем он должен был ходить и бегать, подчиняясь резким окрикам. И все казалось так странно… А потом — стрельбы в лагере, в каком-то незнакомом ему селении. И всегда крик над ухом — рявканье сержанта Родригеса, лающие приказы капитана Риуса…

Однажды, спрятавшись за стеной бассейна, где поили скот, он застрелил двух человек, которые выезжали из села на велосипедах и о которых он не знал ничего — кроме того, что они хотели выехать из поселка на велосипедах. Все, что он нашел у них, — пакет табаку и серебряное кольцо.

Шеек прислонился спиной к мотоциклу сеньора Венета и зажег новую самокрутку. Тело раненого по-прежнему шевелилось; он, кажется, подполз поближе. Шеек подумал: еще немного, и ты умрешь, теперь уже скоро… И стал вспоминать дальше.

Когда он вернулся — а два последних года от него не было даже писем, — то уже не нашел ни отца, ни таверны. Была только черная коза, глухая от старости, и пасшая ее глухая старуха, в которой сын никак не мог признать свою мать. Шеек был худой и бородатый и в свои двадцать шесть лет не мог толком сказать ни откуда пришел, ни что собирается делать. Мать, плача, обняла его, и он постарался поскорее высвободиться из ее объятий. Больше всего ему хотелось спать.

Вот и сейчас его клонило в сон. Он встрепенулся и поглядел на сеньора Венета. Остановившаяся было кровь теперь стекала свежими струйками. Шеек встал, потянулся и огляделся — ничего; ленивая, расплывшаяся в широкой улыбке луна была единственным движущимся телом на всей равнине. Холодная и бесстрастная, она все же была своя, свой друг — не то что солнце, дневное солнце, которое поджаривало его как на угольях, давило и гнуло к земле. Оно, это солнце, было ему так же не нужно, так же чуждо, как когда-то тяжелое ружье и серая шинель, но оно приковало его к себе навсегда. Он помнил, когда это случилось: на третий день после возвращения домой, когда он стал работать в каменоломне.