Рассказы по истории Древнего мира — страница 24 из 108

Тем временем показался раб с большим серебряным блюдом. На нем высилась огромная рыбина с выпученными глазами в застывшем соусе. Черными маслинами в нем было выложено место поимки рыбы – Меотида.

– Восьмое чудо света! – воскликнул кто-то из гостей.

– Принесите весы! – вторил ему другой. – В ней не менее двадцати фунтов.

– Нотариуса! Составить протокол! – кричал третий.

Но вот уже рыба взвешена, и вес ее удостоверен в особом пергаментном кодексе, куда заносятся памятные события из жизни дома, а почетные гости оставляют там свои подписи. Кассиодор дал знак, чтобы блюдо поставили на стол. Вот оно, чудовище! До него можно дотянуться рукой. Но негодный раб с ножом в руке не торопится. Он чего-то ждет.

– Спинку! – небрежно бросает Кассиодор.

Раб вырезает тонкий кусок и почтительно передает его хозяину. Тот берет лоснящийся желтым жиром кусок осетра, придирчиво крутит его перед носом, принюхивается и погружает в мясо зубы.

Внезапно лицо Кассиодора перекашивается.

– Пересолено! – вопит он. – Повар! Где повар?

В зал вбегает человек в кожаном переднике. Он бросается Кассиодору в ноги, умоляя о пощаде. Но Кассиодор неумолим.

– Палача! – кричит он. – Плетей! Плетей.

Пока кто-то мчится за палачом, раб разрезает рыбу. Марциалу достается кусок от хвоста. Мясо тает во рту. Мой Геркулес! И вовсе оно не соленое! Лишь немного переложено перцу.

– А где твой повар Сантра? – спрашивает сосед Марциала. – Я помню, Кассиодор, что ты им гордился.

– Здесь! – отвечает Кассиодор, показывая на блюдо. – Я продал Сантру, чтобы купить этого осетра. Рыбы из Меотиды нынче в цене. А Сантра стал стар. Этого же негодяя, – Кассиодор указал на валявшегося в ногах повара, – я выиграл на скачках. Поставил на голубых[88]. Голубые вышли вперед.

Явился палач, эфиоп в короткой тунике с плетью через плечо. Но, видимо, именинник уже успокоился и отказался от мысли устраивать публичную экзекуцию перед пиршественным столом. Повара увели.

Мысль, что рыба досталась такой ценой, не давала Марциалу покоя. «Значит, я ел не рыбу, а человека. Я людоед, как Полифем!»


Марциал не шел, а бежал. Капельки пота блестели на его юношеском загорелом лице. Край тоги волочился по камням мостовой. Было позднее время, и рабочий люд расходился по домам. Марциал обогнал группу мужчин в заплатанных грязных туниках, пахнущих рыбой и дегтем. Они шагали молча, понуро опустив головы.

Осталась позади Субура. Скорее! Теперь он никого не замечал. Скорее! Наверх! Еще не выросли у бычка рога, а он уже наклоняет голову и рвется в схватку. Тонконогий жеребенок радуется дорожной пыли, предчувствуя будущие скачки. Так и поэт предчувствует появление гневных муз. Завтра весь Рим будет повторять эпиграмму Марциала о Кассиодоре.

Власть искусства

Обломок торса

Рассказ относится к эпохе фараона Эхнатона (1372–1354 гг. до н. э.), порвавшего с традиционными культами египетских богов и введшего поклонение единому богу – солнечному диску Атону.

Эхнатон быстро вошел в мастерскую и двинулся к пьедесталу, на котором высилась уже почти готовая статуя Нефертити1.

Увидев Благого бога, Тутмес вскрикнул и бросился к нему. Ведь он не приглашал царя, надеясь через несколько дней отнести работу во дворец.

Ответив на земной поклон ваятеля, Благой бог созерцал статую. Судя по взгляду, он ожидал увидеть царственную супругу другой. Глаза его блуждали.

– Как живая, – сказал Благой бог. – Превосходная работа. Но я пришел за другим. Помнишь, еще в Фивах ты мне показывал Атона.

– У меня нет такой статуи, – растерянно проговорил Тутмес.

– Это был обломок. Но от него идет все.

– Что все? – спросил почтительно ваятель.

Глаза Благого бога зажглись.

– Этот город. Дворец. Храмы. Мои песнопения. Все, что создано мною за эти семь лет, и все, что я надеюсь еще создать. Ты не оставил это в Фивах? – В голосе Эхнатона прозвучал испуг.

– О нет! – сказал Тутмес. – То, к чему прикоснулась рука, нельзя оставить, как часть своей плоти, как ногти, волосы. Ибо велика сила колдовства. Я храню это в подвале, и никто, кроме меня, туда не имеет доступа. Если хочешь, я принесу эту вещь.

Оставшись один, Благой бог ходил перед статуей Нефертити[89], ни разу на нее не взглянув. Его губы шептали: «Ты восходишь на восточном горизонте, красотою наполняя всю землю. Ты прекрасен, велик, светозарен и высок над землею… Зародыш в яйце тебя славословит, Атон…» Услышав тяжелые шаги Тутмеса, Благой бог резко обернулся. Имя творца всего застыло на его губах.

Ваятель поставил обломок на скамью и быстрым движением ладони стер с него пыль.

– Он! – восхищенно проговорил Благой бог. – Все годы Маат[90] держала передо мною эту выпуклую грудь, эти ребра вечно живущего. Они мне виделись лучами, согнувшимися, чтобы охватить всю землю. Еще в Фивах, впервые в твоей мастерской, Тутмес, я ощутил различие между Атоном и Амоном[91]. Амон застыл в величии своей неподвижности, в завершенности. Атон же в вечном движении и рождении. Он вечен, но всегда юн и открыт всему живому, где бы оно ни рождалось. Он велик во всех народах и во всех обличиях. И тогда я впервые отдал свою душу Атону, не иссякающему, как небесный Хапи, меняющемуся, как времена года, сострадающему своим творениям и любующемуся ими. И я отверг Амона, объявил войну супруге его Мут и Хонсу, сыну его, приказав забить их имена на камне и удалить их из сердец. Я изменил свое имя, став сыном Атона. Я основал этот город и вынес Атона из мрака, куда его заточили жрецы Амона, на свет. Отныне он открыт всем рожденным в Атоне, каким бы ни был цвет их кожи, на каком бы они ни говорили языке. Вот что я хотел сказать тебе, Тутмес. Да не иссякнет к тебе милость Атона, дающая тебе ясность взгляда и силу рук. А теперь отнеси свое творение туда, откуда ты его взял. И да не увидит его никто, кроме тебя. Ибо нет страшнее греха лицезреть изображение Атона в человеческом или зверином облике. Ибо у Атона нет тела. Он живет, сияя над горизонтом, для тех, кто в него верит и кто в нем рождается.


Фараон Эхнатон и Нефертити совершают подношения Атону. Между 1372 и 1355 гг. до н. э.

Беглец

Великий греческий скульптор Фидий, бежав из тюрьмы, куда был брошен по клеветническому обвинению, вспоминает о своем друге Перикле и их общем труде, возвеличившем Афины. Впрочем, некоторые из древних авторов утверждали, что скульптора выкупили из тюрьмы жители Элиды и он переселился туда, чтобы украсить Олимпию. Третьи, напротив, полагали, что в Олимпии он работал до этого, из тюрьмы выпущен не был и там умер.

Была середина ночи. Город, устав от жары и дневных забот, погрузился в спасительный сон. По дороге в Пирей шли двое. Худой бородатый старик в длинном гиматии еле волочил ноги. Поддерживавшему его стройному юноше можно было дать лет двадцать пять. Стук педил[92], колотивших о камни, сливался со звоном цикад. Из освещенной луною зубчатой стены три раза резко прокричала сова.

Старец остановился и, положив ладонь на плечо юноши, сказал:

– Давай остановимся, я немного отдышусь, Геродор.

– Хорошо, Фидий, – отозвался юноша. – Отдохни!

Фидий сошел с дороги й устроился на гладком плоском камне. Через несколько мгновений он повернулся, обратив лицо к темной громаде Акрополя. И сразу же память вернула его к тому теперь уже далекому дню, когда он был молод и взбежать на Акрополь не стоило ему труда…

Площадь Акрополя напоминала поле битвы. Коры и куросы[93], сбитые со своих мест, лежали как павшие воины с застывшими улыбками на едва окрашенных лицах. Между обломками расколотых колонн торчали пучки желтой травы. Под ногами хрустели черепки драгоценных сосудов, некогда украшавших стены святилища.

«Долго ли еще останутся следы неистовства варваров, разрушивших нашу святыню? – думал он тогда. – Кажется, афинянам достаточно того, что нечестивец Ксеркс наказан богами за осквернение храма богини Девы. Никому нет дела до возвращения Акрополю былой красоты».

Чуткий слух Фидия уловил за спиною едва заметный шум. Так он увидел узколицего юношу со странно вытянутой головой. Пройдя какое-то расстояние, незнакомец развернулся и двинулся в обратном направлении, пока не наткнулся на преграждавший ему путь обломок колонны.

Фидий поспешил юноше на помощь, и они вдвоем откатили колонну.

– Я – Перикл, сын Ксантиппа, – представился юноша.

Если бы не удлиненная голова, его можно было назвать красивым. Широко расставленные серые глаза дышали умом, слегка приподнятый подбородок выражал волю.

– Я слышал о твоем отце, – сказал Фидий. – Он прославился в войне с персами. Мой отец Хармид воевал под его началом. Меня зовут Фидием. Не правда ли, печальное зрелище? С какой бы радостью я приложил руки к восстановлению Акрополя! А мне приходится высекать погребальные плиты…

– Ты скульптор? – радостно воскликнул Перикл. – Сами боги послали тебя. Только что я наметил место для нового храма Афины, который должен прославить наш город…

– Позволь! – перебил его Фидий. – По чьему поручению ты действуешь?

Перикл гордо вскинул голову:

– По своему собственному! Но когда меня изберут стратегом[94], я уговорю демос, чтобы было начато восстановление Акрополя.

– Ты в этом уверен? Но ведь Кимон[95] пользуется благоволением демоса. Он богат и щедр. И, насколько мне известно, не собирается на покой.

– Ему придется уйти! – уверенно произнес Перикл. – Демос не нуждается в щедротах частных лиц. Щедрым к своим неимущим согражданам должно быть государство. Я добьюсь, чтобы оплачивалось участие в работе суда. Бесплатным станет посещение театра, и тогда демос поддержит все мои планы.