стагор! Подумай! Разве заслуживает веры то, что написано на голове раба? Разве нам под силу одолеть персов?» А он все свое: «Нам помогут наши восемьдесят колоний и другие эллины. Вот и помогли».
Карта мира по Анаксимандру
– И все-таки, – сказал жрец, – виновник несчастий Анаксимандр. Подумай, Гекатей! Почему восстал Милет, а не какой-либо другой из многочисленных городов, захваченных персами. Ты сам только что сказал, что изображение земли, начертанное Анаксимандром, теперь в распоряжении мореходов. Без него вам никогда бы не основать тех восьмидесяти колоний, на помощь которых рассчитывал Аристагор.
Гекатей еще раз поклонился Пергору:
– Благодаря тебе я понял, что не буду писать летопись. Я обращусь не к поверхности вещей и событий, а к их корням. Займусь историей.
– А что это такое?
– Как тебе это объяснить? Когда мой первый учитель пытался узнать, откуда пошел человек, он занялся историей естества. Изучая камни в далеких от моря горах, он открыл там отпечатки рыб, от которых произошли мы, люди. Я же, отбросив эллинские басни, восстановлю происхождение Эллады по подлинным записям, сохраненным египтянами, финикийцами, иудеями, проникну в корни наших бедствий, чтобы они не повторились в будущем. Это и будет историей.
– Ис-то-рия, – произнес жрец по слогам. – Какое же это опасное занятие!
Раб Клио
Спит Рим, и только в таблине одного дома на Палатине всю ночь не гаснет свет. Полибий за столом, в ночной тунике, босой. Ни звука. Только шелестит папирус и поскрипывает каламос. Слов не надо искать. Они сами возникают на гребне памяти и, скатываясь на папирус, занимают свои места. К одной фразе пристраивается другая, и все они вместе, заполняя дарованные им места, скрываются за изгибами папируса. Полоса папируса, разворачиваясь под пальцами, кажется дорогой, ведущей в бескрайнюю даль. Путник не испытывает страха от того, что эта дорога длинна, а ощущает неведомую ему радость созидания, непонятную уверенность в том, что никому не удастся остановить его движения к еще неосознанной цели.
А до этого три дня он ходил из угла в угол таблина, не замечая никого. Откуда-то, словно бы из небытия, возникали первые фразы. Он повторял их сначала про себя, а затем и вслух, но они не связывались друг с другом. И он ходил и ходил, пока не свалился в изнеможении и не был разбужен, как пассажир корабельным колоколом во время бури. Он, не одеваясь, подбежал к столу, зажег светильник и вытащил папирус.
Ганнибалу потребовалось девяносто дней, чтобы пройти Иберию, спуститься в земли кельтов с Пиренейских гор, перейти Рону, подняться в Альпы и скатиться оттуда, подобно снежной лавине, в Италию. Полибию понадобилась половина длинной зимней ночи, чтобы повторить этот путь на папирусе, и еще осталось время для того, чтобы рассказать о первых битвах в Италии, о Тицине и Требии, о молниеносных ударах, заставлявших римских полководцев бежать, устилая поля и леса трупами.
Уже запели петухи, когда Полибий дошел до описания перехода Ганнибала через болота Этрурии. Тимей[121], доживи он до Ганнибаловой войны, наверное, уделил бы этому событию целую книгу. Он начал бы с описания самих болот, сравнив их с болотами Колхиды, и заодно бы вспомнил об аргонавтах, будто бы прошедших эти болота тысячу лет назад. Потом бы он перешел к живописанию ужасов блужданий во мраке. Луну нужно спрятать за облака, чтобы читателем овладел ужас, пережитый войском. А чтобы он почувствовал и нестерпимую боль, он рассказал бы о болезни глаза у Ганнибала и о том, как полководец пересел с лошади на слона и индийский погонщик обвязал ему голову черной повязкой. И книга была бы, конечно, закончена длинным перечнем всех одноглазых воителей и описанием их побед.
Воспоминание о Тимее влило в Полибия новые силы. «Ганнибалу приходилось сражаться с Семпронием, Фламинием, Фабием, Марцеллом, Сципионом, – думал Полибий. – А мой соперник – Тимей – историк болтливый и лживый. Фукидиду приходилось отстаивать истину в соперничестве с теми, кого он называет рассказчиками басен. Но он не указал их имен. Я же назову их поименно, разберу их труды, выставлю на посмеяние. Но это будет потом».
Окунув каламос в чернила, он поднес его к папирусу и написал, завершая главу: «Многие лошади потеряли копыта, потому что шли непрерывно по грязи. Сам Ганнибал едва спасся, и то с большим трудом, на уцелевшем слоне. Тяжелые страдания причинила ему глазная болезнь, от которой он лишился глаза».
Розовое солнце, пробившись сквозь окошко у потолка, осветило скользящую полосу папируса и нависшую над ней загорелую руку, совершавшую мерные движения. Полоса, заполненная остроугольными эллинскими буквами, сползала со стола и скатывалась на коленях. Но это уже не был папирус, купленный на Велабре за один денарий, а история, создаваемая на века.
Полибий обвел взглядом стол и возлежащих за ним гостей. Семь мест было занято. Вместе с Публием и Лелием пришло еще четверо юношей, двое в тогах и двое в хитонах[122].
Не было Теренция[123]. Поймав удивленный взгляд Полибия, Публий глухо проговорил:
– Он уехал. В Афины.
– Надолго?
– Кажется, навсегда.
– Но ведь и в Афинах он останется чужестранцем. – В голосе Публия прозвучала обида.
– Чужестранец в Афинах не то, что чужестранец в Риме, – сказал Полибий. – Там нет различия в одеждах, и знание языка уже делает эллином.
– К тому же, – вставил Лелий[124], – Элладу он выбрал для себя сам, в Италию же попал не по своей воле.
– Да! Да! – подхватил Полибий. – Отсутствие свободного выбора – это тяжесть невидимых цепей. Не каждый в силах их вынести. Да и кроме того, как жалуется сам Теренций, в Риме у него не было зрителя.
Полибий. Рельеф II в. н. э.
– Не было, – согласился Публий. – Но видел бы ты, с каким успехом прошло представление его «Братьев» после похорон моего отца, да будут милостивы к нему маны!
– О каких «Братьях» ты говоришь? – спросил Полибий. – Я не знаю такой комедии.
– Он ее занес перед отъездом, когда меня не было дома, и оставил без всякой записки, – пояснил Публий.
– Что творилось в театре! – вставил Лелий. – Люди ревели от восторга.
– А о чем эта пьеса? – спросил Полибий.
– Как сказать тебе покороче? – произнес Публий. – О пользе воспитания, соединенного с уважением к личности, и о вреде грубого насилия, превращающего воспитанника в тупого истукана.
– Да нет, – добавил он, – лучше послушать монолог Микиона, добившегося мягкими и разумными мерами того, что его брат Демея не достиг обычными мерами, наказаниями, суровостью:
Усыновил себе Эсхина, старшего
Как своего воспитывал с младенчества.
Любил и холил. В нем моя отрада вся.
О нем забочусь я по мере сил.
И уступаю юноше. Отцовской властью
Пользуюсь умеренно. И приучил Эсхина
Я к тому, чтоб не скрывал он
От меня своих намерений, как те,
Кто от родителей суровых тайны делает.
Стыдом и честью можно легче нам
Детей держать, чем страхом, полагаю я.
– Великолепно! – воскликнул Полибий. – Какой удар по тем, кто слепо следует обычаям предков и отвергает пользу эллинской образованности!
– И Теренций попал в цель! – засмеялся Лелий. – Катон неистовствовал, и, не будь «Братья» включены в поминальные игры в честь нашего Эмилия Павла, он бы добился, чтобы комедия не увидела света.
– Да… – вздохнул Публий. – Мой отец был истинным поборником нового воспитания. Не случайно он привез в Рим библиотеку Персея. Мне не забыть, как после охоты в Македонии он провез меня по всей Элладе, показал Афины и Олимпию. Если бы ты знал, Полибий, как он радовался, что ты пишешь историю…
Открылась дверь, и в таблин вступил пожилой человек в тоге сенатора, слегка сутулый, с волевыми чертами лица. За ним шел мужчина лет сорока, с сединой в бороде, с живыми черными глазами.
Выскочив из-за стола, Публий бросился к вошедшим.
– Дядюшка! Пакувий![125] Как хорошо, что ты пришел! Вот ваши места. Полибий, познакомься. Вот Сципион Назика и Пакувий.
Полибий встал и обменялся с вошедшими рукопожатием.
– Мы не опоздали? – поинтересовался Назика, обратив на Публия вопрошающий взгляд. – Чтение еще не началось?
– Что ты имеешь в виду? – удивился Публий.
– Историю Полибия, – отвечал старец.
Полибий вопрошающе взглянул на Публия, и юноша, несколько смутившись, улыбнулся:
– Откуда ты взял, что Полибий будет ее читать?
– Друзья! – сказал Пакувий. – Это я ввел патрона в заблуждение. Я слышал, что Полибий вернулся в Рим после долгого отсутствия, и подумал: «Ведь не с пустыми же руками!»
– Да, не с пустыми, – согласился Полибий. – Много встреч, мыслей, набросков. Но и несколько глав о Ганнибале. Сейчас я за ними схожу.
Полибий читал тихо, не повышая и не понижая голоса. Его волнение выдавали лишь пальцы, поддерживавшие свиток, и выступивший на щеках румянец. И как не волноваться, когда он, гиппарх, впервые выступает в роли историка, причем историка Рима! Не поднимая глаз, Полибий ощущал, с каким вниманием его слушают, и это его воодушевляло. «Кажется, главы получились», – думал он с удовлетворением, переносясь вместе со слушателями в страшные для Рима дни, когда со снежных вершин Альп, подобно лавине, скатился Ганнибал.
Вот и последняя фраза. Полибий отложил зашелестевший свиток, и наступила полная тишина. Слушатели еще переживали поражение Гая Фламиния.
Первым к Полибию бросился Публий.
Обнимая его, он кричал:
– Мы этого ждали! Мы все этого ждали, Полибий!
– Прекрасно! – воскликнул Лелий. – Ганнибал и Фламиний как живые!