.
Тацит опустил взгляд. «Как понять слова о засаде? Намек? Или я ищу намеки там, где их нет?»
– Я могу прислать тебе художника, – произнес Тацит после долгой паузы. – Это мой раб.
– Что ты! – Регул поднял ладонь, как бы отстраняясь от этой не заслуженной им любезности. А может быть, ему хотелось лишний раз продемонстрировать великолепный перстень, пожалованный Домицианом. Красный рубин. Цвет крови казненных.
– В наши дни, – продолжал гость, – не до таких мелочей. Ты слышал о положении на границе?
– Да, – ответил Тацит, – опять даки.
Он выбрал осторожное выражение, чтобы не показать своего истинного отношения к новому позорному провалу Домициана.
– В этой связи у меня к тебе дело, – проговорил Регул, откашлявшись. – Надо написать Цезарю панегирик от имени сената. У тебя хороший слог, и, главное, ты умеешь держать язык за зубами.
– Я ведь Тацит.
– Знаю. И Цезарь тоже знает. Он мне и посоветовал: «Сходи к Тациту». И добавил: «Нет человека, имя которого так отвечало бы его характеру. Правда, был еще Цицерон. Речи из него сыпались, как горох из дырявого мешка»[144].
– За это ему отрубили голову, – вставил Тацит.
– Этого Цезарь не говорил, – бросил Регул, подозрительно взглянув на собеседника.
«Он это подумал, – едва не вырвалось у Тацита. – Но о моем свитке никто не узнает».
Пересилив себя, он пододвинул гостю кресло. Тацит знал, что свиток, его свиток, должен когда-нибудь увидеть свет. Ради этого стоит вынести улыбку Регула и даже его рукопожатие.
Историк одного дня
Консул консула сменяет,
соблюдая свой черед.
Но поэт и император
не родится каждый год.
Флор приподнял голову, и его мутный взгляд нащупал грязную стену с отвратительными пятнами от раздавленных клопов. Пошатываясь, он двинулся к столу и, взяв обеими руками чашу, подставил под нее голову. Вода пролилась на бороду и на грудь. Поставив чашу, он нащупал свиток, развернул его и с трудом узнал свой почерк. Буквы тоже были пьяными. Но слова, которые он разобрал, немедленно протрезвили:
«Итак, если представить римский народ одним человеком и рассмотреть всю его жизнь в целом: как он возник, вырос и, так сказать, достиг расцвета сил и как позднее состарился, то можно насчитать младенчество, отрочество, зрелость. От Цезаря Августа до нашего времени двести лет, когда из-за бездеятельности цезарей римский народ состарился и перекипел. Лишь при Траяне-принцепсе он вновь напряг силы, и против всеобщего ожидания старость империи, если так можно выразиться, зазеленела возвращенной юностью».
«Это моя идея – представить историю Рима от Ромула до Августа как жизнь одного человека. Недолго думая, я вчера изложил эту жизнь в одном свитке. Титу Ливию для этого потребовалось сто сорок два свитка и двадцать лет жизни, а то, что при Августе Рим был при последнем издыхании, Ливию не понял. Тиберий, Калигула, Клавдий и прочие до Траяна уже мертвецы. И только при Траяне зазеленело, и то ненадолго.
Надо будет отнести свиток к книгопродавцу. Стихи не пошли, а это может заинтересовать. Догадаются ли, что Луций Анней Флор – это неудачник, отвергнутый на капитолийском состязании поэтов?»
Флор спустил свиток до самого пола. Взгляд его упал на главу «Серторианская война».
«Серторий вовлек сушу и море в свои беды. Он искал счастья в Африке и на Балеарских островах и летел в помыслах по океану на Блаженные острова, пока наконец не вооружил Испанию».
Человек со свитком. Фреска из Помпей. I в. н. э.
«Это мне удалось! – думал Флор. – Ведь никто не сделал для моей Испании больше Сертория. Вот в ком бурлила молодость! А мой дядя философ был стариком и имя такое имел – Сенека[145]. По-глупому ввязался в заговор и Лукана[146] погубил. Отец мой его помнил. Жаль его. Но стихи его тоже старческие».
«Что-то я еще написал, – попытался вспомнить Флор. – Уже после того, как амфору вина трактирщик дал в долг. Или мне это приснилось? И по городу, кажется, ходил?»
В дверь резко постучали. «Трактирщик! – с ужасом подумал Флор. – Ведь я обещал утром расплатиться!»
Перед дверью стоял преторианец в парадном вооружении. Над блестящим шлемом колыхались раскрашенные перья.
– От императора! – проговорил он, протягивая свиток, скрепленный печатью.
И тут Флор вспомнил, что еще он написал вчера. Это были всего четыре строки, в которые он вложил все, что думал об этом слюнтяе:
Цезарем быть не желаю —
По британцам всяким шляться,
По германцам укрываться,
От снегов страдая скифских.
Флор вспомнил и то, как он отнес этот свиток к Палатину и бросил в ящик для жалоб.
Схватив свиток, Флор вбежал в комнату. Когда он отрывал печать, руки у него дрожали. «Конечно же, это указ о высылке из Рима. Закон об оскорблении величества отменен. А при Домициане голову отрубили бы сразу. Теперь не то время. Ну и что я сказал такого оскорбительного? Не хочу быть цезарем? А разве мне это предлагают? Слово «шляться» может оскорбить. Но ведь это правда. Адриану не сидится на месте. В Риме невесть что делается. Трактирщики до того обнаглели, что за амфору два денария лупят. А при дяде она менее одного стоила».
Раскрыв свиток, Флор прочел:
Флором быть я не желаю —
По харчевням грязным шляться,
По трактирам укрываться,
От клопов страдая круглых[147].
Император ответил эпиграммой на эпиграмму.
Власть пространства
Путешествие в страну благовоний
Путешествие в Страну благовоний (или, как ее называли египтяне, страну Пунт) известно нам по надписям и рельефам храма Амона, близ Фив. Очевидно, эта страна находилась на территории современного Сомали. Мореплаватели на утлых суденышках проделали путь в две тысячи километров. В 1976 г. французские исследователи Рене де Ториак и Жиль Артаньян на корабле древнеегипетского типа под названием «Пунт» повторили знаменитое плавание времен царицы Хатшепсут.
«Обрати свое сердце к книгам!» Я, писец Падиусет, заносил под диктовку учителя на папирус эти слова столько раз, что казалось, они были выжжены в моей памяти. Шесть лет – день за днем – меня приучали к мысли, что в книгах, и только в книгах, заключена высшая мудрость. Я, подобно другим ученикам школы в Фивах, думал, что человек, не читавший книг и не овладевший искусством письма, – жалкий червь. Ветер странствий сдул с меня спесь школьной учености. Я стал уважать людей моря, узнал мир. Послушайте мою историю, как я ее запомнил благодаря владычице памяти богине Маат.
Все началось с того, что в школьную комнату ворвался эфиоп Рету, раб нашего учителя. Вращая белками глаз, он делал ему знаки, из которых можно было понять: кто-то срочно хочет видеть учителя.
Надо ли говорить, что мы всегда радовались возможности отдохнуть от его монотонного голоса и пальмового прута, который он жалел куда меньше, чем наши спины. Мы благословляли Тию, тощую и крикливую жену учителя, за ее обыкновение отрывать супруга от занятий. Наверное, и сейчас что-то стряслось в их доме, полном детьми, как сеть рыбами.
Но на этот раз все было иначе. Показался учитель. Лицо его было не столько строгим, сколько торжественным. Глядя поверх наших голов, он почти что пропел:
– Падиусет!
Я вскочил, но ноги не держали меня. В коленях ощущалась отвратительная дрожь. «За что будут бить? – думал я. – Стукнул Яхмеса? За это уже били. Наверное, ябеда нажаловался отцу, носителю царских сандалий, и теперь всыпят по-настоящему?»
– Падиусет! Пойдем со мной! – Голос учителя звучал, как в тумане.
И, как его отголосок, за спиной раздавалось отвратительное хихиканье Яхмеса. Мало ему одного синяка!
Не помню, как я оказался в прихожей, а затем и в комнатке учителя, справа от входной двери.
Там сидел человек лет сорока, широкоплечий, с коротко остриженными седеющими волосами. На лбу у него был шрам, а на правой руке не хватало мизинца. «Нет, это не отец Яхмеса», – заключил я и, приветствуя незнакомца, почтительно сложил руки на груди.
Разглядывая меня в упор, незнакомец ответил кивком.
– Ваша милость! – обратился учитель. – Это тот мальчик, которого вы хотели видеть, Падиусет. Лучший ученик в моем классе.
Я искоса взглянул на учителя. Что это ему вздумалось меня расхваливать. И ведь только сегодня он назвал лучшим учеником Яхмеса.
Лицо незнакомца осветилось улыбкой.
– В моем деле, – сказал он, – лучший может оказаться худшим. Умеет ли он у тебя драться?
– Этому я не учу! – обиженно отозвался учитель. – Но, насколько мне известно, Падиусет сможет постоять за себя.
– Вот и хорошо, – сказал незнакомец миролюбиво. – Прошу тебя сообщить родителям этого юноши, что им оказана честь. Я, Хебсен, посол ее величества Хатшепсут, да будет она жива, здорова и невредима, принимаю Падиусета в экспедицию и назначаю писцом.
– У Падиусета нет родителей, у него дядя, – молвил учитель.
Наш учитель любил точность во всем. Мы к этому успели привыкнуть, а царский посол, как мне показалось, не любил излишних подробностей.
– Пусть дядя, – оборвал он раздраженно, – скажи ему, что его племянник отправляется в страну Пунт, где не бывал ни один египтянин.
– Позвольте, ваша милость, – торопливо проговорил учитель. – В древних книгах говорится, что при фараоне Сахура в нашу страну было доставлено 80 тысяч мер мирры[148] и 2600 кустов черного дерева. Кормчий Хви посетил страну Пунт одиннадцать раз…
– А когда жил этот Хви? – перебил царский посол.