Но из штаба батальона прибежал наш писарь (он почему-то очень хорошо относился ко мне) и, перебивая самого себя, рассказал, что на двух «доджах» в Смоленск сейчас отправятся пришедшие в бригаду из белорусских лесов партизаны. За партизанскими медалями отправятся. Почему в Смоленск, почему не наградят на месте, не объяснил. Но главное — в Смоленске семья гвардии майора Смирнова. И он сейчас сооружает семье посылки. «А в один из ящиков, товарищ гвардии лейтенант, он положил вашу гармошку».
Мою гармошку. Где-то за Вильнюсом десантники подарили мне трофейную гармошку красоты необыкновенной. Золотисто-лунные перламутровые бока. Перламутровые кнопки. Но, как говорится, не в коня корм. Играть ни на одном инструменте, включая гармошку, я не умел. Пиликали на ней желающие. Запасные баки с горючим перед боем мы снимали. А завёрнутая в брезент гармошка даже во время боя оставалась на корме танка. Только перед форсированием Немана оставил её в батальоне
Я знал, как тяжело, как голодно живут люди в тылу. Попроси у меня гвардии майор, я бы ему не только гармошку, я бы шкуру свою отдал. Но вот так без разрешения, не посчитав меня человеком, забрать мою гармошку! Этот учебно-показательный, перед боем унизивший нас молитвой, мол, героизм, мол, верность долгу, мать его… Это он нам о долге говорит! У Борьки, командира двадцать седьмой машины, в Смоленске мать и маленькая сестричка остались. Они ещё не знают, что их Борька сегодня ночью сгорел вот на том лугу в своей двадцать седьмой. Им он пошлёт гармошку?
Об этом, задыхаясь от обиды, я думал, когда бежал к штабу бригады. Всё ему сейчас скажу! Но, ворвавшись в дом, ничего не сказал.
Не сказал. Онемел.
В женское платье гвардии майор тщательно укутывал деревянную кофейную мельницу. Вы представляете себе этот абсурд? В голодный Смоленск отправлять кофемолку! Но возможно мне просто с пьяна почудился заместитель командира батальона по политической части с иконостасом непонятно за что полученных орденов и награбленные платья с нелепой кофемолкой? Зачем в Смоленске кофемолка? Что ею молоть?
Я ничего не сказал. Я рывком вытащил из ящика гармошку. Отскочил ремешок. Перламутровые кнопки басов зацепились за багетную раму картины. Гармошка угрожающе зарычала.
— Немедленно положите гармошку! — В свою очередь зарычал гвардии майор.
— Это моя гармошка. Моя личная собственность. — С этими словами я вышел из дома и в хорошем темпе направился к фольварку, где менее чем в километре от штаба стояли танки.
Замкомбата по политчасти, подбегая, семенил за мной в своих шевровых сапожках, угрожая штрафным батальоном. Я подошёл к своему танку. Положил гармошку перед гусеницей. Скомандовал механику-водителю: «Заводи!». Двумя руками поманил на себя. Брызнули лунные перламутровые осколки. Один из них упал на запылённый шевровый сапожок.
Стоит ли описывать подробности? Это сейчас мне жалко красивой гармошки, которая могла бы принести пользу людям. Тогда я об этом не подумал.
А наш комиссар всё-таки успел отомстить мне до того, как, почему-то получив за летние бои очередной орден Красного знамени, был ещё во время осеннего наступления переведен заместителем командира тяжёлотанкового полка по политчасти.
Не помню точно его фамилии. Вернее, не помню, где фамилия, а где кличка. Фамилия, кажется, Верёвкин. Или Обрывкин. Так дразнили техника-лейтенанта. А может быть, наоборот. Но какое это имеет значение. Он не погиб. Он не был в экипаже. Нельзя забывать фамилий погибших. Помни, пока жив. Память — это им единственный памятник. Страна, за которую они погибли, на памятники поскупилась. А техник-лейтенант, мой заместитель по технической части, не погиб.
Когда мы копали капонир для танка (семь метров длины, четыре метра ширины, чуть больше метра глубины, да ещё аппарель не менее двух метров), техник-лейтенант внимательно наблюдал, как это у нас получается.
Тяжело получалось. Прусская глина не очень любила, чтоб её копали. Но куда денешься? Надо! Хуже всего, когда едва успеешь спустить танк в капонир, раздаётся команда: «К машинам! По местам!». Оказывается, командование не там выбрало позицию для обороны. Ошиблось малость. Матюгнёмся и едем выкапывать капонир в другом месте.
Техник-лейтенант наблюдает.
Я тоже лейтенант. К тому же командир техника-лейтенанта. Но, копал вместе со своим экипажем и считал, что мои офицерские погоны не потеряют от этого достоинства. Другое дело мой заместитель по технической части. Он ведь не в экипаже. У него ведь нет танка. Ему ведь не надо кому-нибудь помогать.
— Эй, Обрывкин! — Кричу я ему из нашей углубляющейся могилы. — Помоги Сердечневу!
В экипаже моего друга и подчинённого у механика-водителя болит правый локоть. Он копать не может. Плетью висит рука. На марше механик-водитель с трудом переключал передачу. Сердечнев велел ему положить лопату. Обрывкин или Верёвкин исчезает. Я же не приказал ему, а всего лишь предложил. Не могу же я приказать офицеру копать капонир. Это дело добровольное.
Общаться с танкистами мне как-то проще, чем с тыловиками. С теми, кто не в экипаже. Не созрел я, по-видимому, до настоящего командира роты.
Это же надо! В течение шестидесяти пяти лет, перебирая в памяти людей тыла нашего батальона, подсчитывая количество личного состава, отвечая на вопросы интервьюеров о боях и походах, ни разу не подумать, что в штабе определённо должен был быть начфин.
Безусловно, существовал. После ранения в госпитале я получил присланную из батальона вкладную книжку с кучей денег. Все неполученные оклады, которые мне некому было посылать. Премии за уничтоженные немецкие танки. Ещё какие-то деньги.
Стоп! Вместе с вкладной книжкой я получил очень сердечное письмо с пожеланием быстрого выздоровления. Было письмо от комбата. А это другое, вместе с вкладной книжкой? Конечно, от начфина! Каким же именем оно было подписано? Ни звания, ни внешности, ну абсолютно ничего не помню. Не мог же я не общаться с ним. Ну, хоть один раз. Надо же…
Восемь месяцев пробыть в батальоне и не иметь представления о работниках штаба. Хотя, чему удивляться? Штаб батальона, располагавшийся, скажем, в пятистах метрах от танков в капонирах, был для нас далёким тылом.
Кого вообще мы знали в том тылу? Старшину… Повара… Кладовщика — фантастического скрягу, выдававшего офицерам дополнительный паёк. А чем он ещё занимался? Знали начальника боепитания, гвардии капитана, самого интеллигентного человека не только в нашем батальоне. Подобного ему за всю войну больше не встречал. Был ещё замкомбата по политчасти, гвардии майор, сволочь неописуемая. Был секретарь партийной организации, порядочный и смелый гвардии старший лейтенант.
Батальонный фельдшер — особая статья. Его никак нельзя считать тыловиком. Дело не в том, что он лечил мои ожоги. Во время боя гвардии старший лейтенант медицинской службы всегда каким-то образом оказывался рядом с танками. И ремонтников по той же причине нельзя считать тыловиками.
Да, в начале Белорусского наступления в батальоне появился гвардии капитан, заместитель командира батальона по строевой части. Но когда я возвратился в батальон после боёв в Вильнюсе, он у нас уже не фигурировал. А потом, до самого моего ранения вообще не было кого-нибудь на такой должности.
Начфин батальона… Возможно, на его вооружении имелись счёты. Он ведь имел дело с цифрами. Например, за каждый немецкий танк или самоходку, уничтоженные моим экипажем, начфин начислял мне премию — пятьсот рублей. Финансы дело подотчётное. Точность и ещё раз точность.
Вероятно, именно благодаря финансовой ведомости в списке советских танковых асов точно указано количество уничтоженных мною немецких танков и самоходок. А об орудиях написано словом — «много». Сколько же это «много»? За уничтоженные орудия начфин не платил. Значит, по этому поводу не надо было щёлкать костяшками на счётах.
Наверно, у себя в тылу он не имел представления о том, что уничтожить орудие куда тяжелее, чем танк или самоходку. Танк или самоходка большие мишени. Когда они движутся, то видны на расстоянии, скажем, двух километров и даже дальше. А замаскированную противотанковую пушку увидеть из фактически слепого танка удаётся по вспышке, когда она выстрелила по тебе. И надо успеть уничтожить её, пока она не угостит тебя вторым снарядом. Потому что второй снаряд из противотанкового орудия — это уже точно твой.
Иногда бессонной ночью, когда в сознание нагло лезут картины, которые столько десятков лет мучительно хочется забыть, когда почему-то именно в животе отзывается удар болванки, к счастью только по касательной чиркнувшей по башне, а в глазах вспыхивают искры, как вспыхивает огонь в чиркнувшей зажигалке, ты видишь эту пушку или этот танк, в дуэли с которым на сей раз тебе посчастливилось выйти победителем. И снова сравниваешь, какая победа досталась тяжелее. И снова, и снова однозначная оценка: пушку уничтожить труднее.
Но начфину и составлявшим списки советских танковых асов, если у них случаются бессонные ночи, не приходится сравнивать дуэли танков с орудиями. Поэтому обходятся без подсчёта орудий.
Обещал рассказать о знакомстве с французскими лётчиками. Так вот, четырнадцатого июля, на следующий день после освобождения Вильнюса, меня, можно сказать, командировали в расположение полка «Нормандия», который отмечал национальный праздник Франции.
Почему именно меня, всего лишь гвардии младшего лейтенанта, ещё за шесть дней до того всего лишь командира танка, да и сейчас всего лишь командира взвода?
Объяснялось это, вероятно, тем, что французские лётчики праздновали взятие Бастилии в день, когда наша бригада радовалась присвоению ей звания Вильнюсской. Правда, из восемнадцати танковых взводов бригады во взятии Вильнюса участвовал только мой взвод, а остальные семнадцать, переправившись через Березину, застряли в Белоруссии без горючего и боеприпасов. Но накануне вечером в Москве прогремел салют, разумеется, не в честь моего взвода, а в честь Второ