Рассказы (публикации 2009–2017 годов) — страница 23 из 131

А в цепи голодных мрачных дней

Молодой, но многотрудной жизни.

6 мая 1946 г.

Удивился. Давно уже не имел об этих строках ни малейшего представления. Забыл напрочь. А сейчас, глядя на серую фотографию и поблекшую едва прочитываемую надпись, до мельчайших подробностей вспомнил, нет, не стихи, а тот день — 6 мая 1946 года. И почему написал эти стихи.

Приближалась годовщина со дня Победы. И летняя экзаменационная сессия на первом курсе. Не помню, по какой причине после занятий оказался в административном корпусе института на Театральной площади. Помню только, что был голоден. Впрочем, этого и вспоминать не надо. Голодным в ту пору был постоянно.

Зашёл почему-то в институтский спортзал на первом этаже. Пусто. Ни души. В дальнем конце зала разглядел штангу. На грифе «блины». Опытным глазом засёк вес — 65 килограммов. Ещё несколько «блинов» валялись рядом.

Подошёл. Положил на пол костыли. Взял гриф, как обычно, обхватив обеими ладонями, и потянул на грудь. Подлая штанга отказалась подняться. 65 килограммов! Это же для меня не вес! Что случилось? С подозрением осмотрел «блины». Всё правильно. В каждом — по 20 килограммов. В чём же дело? Правда, в последний раз, незадолго до ранения, в начале января 1945 года я поднимал, не штангу, а двухпудовую гирю. Штанга там среди спортивных снарядов отсутствовала. Прошло всего лишь шестнадцать месяцев с того дня, когда в помещении немецкого офицерского клуба в Восточной Пруссии демонстрировал своим друзьям-танкистам, как эта двухпудовая гиря легко взлетает в моей правой, а потом и в левой руке. Руки вскоре были перебиты. Правая тремя, а левая четырьмя пулями. Но ведь кости уже давно срослись. И 65 килограммов для меня не вес. Что же случилось?

Неподвижно стоял над штангой. Костыли мне пока не нужны, потому что не сделал ни шага. Горечь и обида навалились так, что чуть не заплакал.

Оказалось, что за мной наблюдал старший преподаватель физической подготовки. Заметил его, только когда он коснулся моего плеча. Молча поднял костыли и вручил мне. Кажется, я, студент, даже не поблагодарил старшего преподавателя. Трудно было сразу придти в себя, глотая невидимые слёзы.

— Занимался штангой?

Я утвердительно кивнул.

— Какой вес у тебя? 70?

— 68.

— А жал сколько?

— 105.

— А толчок?

— 125.

— Рывок?

— 105.

— Что же это ты так отстал в рывке?

Я неопределённо пожал плечами и ничего не ответил. Не хотелось ворошить старые обиды, связанные с моим спортивным несовершенством. Дело в том, что ещё до начала занятий тяжёлой атлетикой я удивлял сослуживцев тем, что, без усилий делая на турнике силовую склёпку, не мог сделать обычную, с размахом, которую запросто делал каждый слабак.

А заниматься тяжёлой атлетикой начал благодаря случаю. В то утро в училище наш взвод занимался в классе боевого восстановления танка. Нам, трети взвода, оставалось установить бортовую передачу. А таль занята на соседнем танке. Мы уже опаздывали на завтрак.

— Ребята, — обратился я к своим товарищам — нас восемь человек. Дерьмовая передача весит всего лишь 240 кило. Неужели мы не подымем её без этой… тали?

Действительно, легко подняли и понесли передачу к танку. У корпуса машины по два курсанта с каждой стороны должны были отойти, чтобы дать возможность продвинуть передачу в углубление под кормой. В конце концов, нас осталось трое. А когда внутренний конец почти стал на своё место, носок передачи удерживал я один. Хотя вес, безусловно, поубавился от 240 килограммов, но чего мне стоило удерживать ещё не ставшую на место эту проклятую бортовую передачу, не стану объяснять. Так мне и надо! Ведь только я мог затеять такую глупость.

Оказывается, за нами наблюдал старшина роты Саша Степанян. Блестящий спортсмен, до войны, кажется, работал тренером у себя в Армении. После завтрака Саша подошёл ко мне и предложил заняться боксом.

Спустя какое-то время, ощутив всю глубину моей бесталанности в этом виде спорта, Саша сказал:

— Ты не спортсмен, ты драчун. У тебя только злость, а не техника. Только желание — убить противника, или хотя бы дать ему посильнее по морде. Займёмся штангой.

Саша стал моим тренером по тяжёлой атлетике, и заодно — по самбо. Но и тут ни он, ни я нечего не могли сделать с рывком. Не получалось у меня.

Старшему преподавателю я ни о чём не рассказал. Назвал те результаты, которых добился перед окончанием танкового училища.

В нескольких метрах от штанги на полу валялись маты. Старший преподаватель велел мне лечь. Снял «блины», положил мне на грудь гриф штанги и велел выжимать до усталости.

В тот вечер и родилось это восьмистишие, как невыплаканные слёзы над не поднятой штангой. А вот когда перенёс его на фотографию, не помню. И не помню, когда и кто фотографировал.

Старший преподаватель тренировал меня до середины августа. Занимались мы только жимом. О толчке и рывке не могло быть и речи, — я стоял на одной ноге. Да и жим пока был далёк от училищного. Но тут обострилось одно из ранений. Снова попал в госпиталь. Осенью думы были уже не о штанге, а о ещё одном потерянном годе. Настроение соответствующее. Стихотворение, которое появилось в дождливый ноябрьский день, в отличие от того, майского, я помню.

Шесть грустных коек…

Скупо светит

Одно окно. Напротив дверь.

В каштанах голых воет ветер —

Холодный ненасытный зверь.

Смутны в палате полутени,

Как в жиже колеи колёс.

Стучит по крыше дождь осенний.

Текут по стёклам тропы слёз.

Шесть коек.

Шесть похожих судеб.

Шесть пар сосновых костылей.

И шесть желаний:

Жить без судей,

Опекунов,

Поводырей.

Но хромота…

Чернее тучи,

Придавлен болью и тоской.

Считался на войне везучим.

Действительно ли я такой?

Продлится ль цепь моих везений?

Смогу ли на своём пути

Прижать щеку к траве весенней

И, не хромая, жизнь пройти?

Из госпиталя после операций выписался через восемь с половиной месяцев. Щеку к траве весенней подставил и в будущем подставлял. А вот пройти жизнь, не хромая, увы, не получилось. Вероятно, тогда, осенью, я написал не только о хромоте физической. Вернее, не столько.

Но к спорту продолжал тянуться. Иногда моя тяга приобретала странные формы. Я обзавёлся пятикилограммовой палочкой, которую на вытянутой руке поднимал в горизонтальном положении. Одним из первых в Киеве занялся подводным плаванием. Ни масок, ни ластов в ту пору не достать. Сам соорудил. И ружьё для подводной охоты смастерил. Но от охоты вскоре отказался. Получал удовольствие, наблюдая за жизнью под поверхностью. Надоели мне убийства. Установил в квартире турник, а в комнате сына ещё и шведскую стенку.

Отрицательные же эмоции, связанные с инвалидностью, пошли мне на пользу. Научили кое-чему.

В ту пору работал в детской костнотуберкулёзной больнице. Нелегка работа врача-ортопеда. Не говорю уже о бессонных ночах, о многочасовых стояниях за операционным столом, о слесарной и столярной работе на человеческом теле, об общении с родственниками умершего пациента. Ох, как это трудно! Представьте себе, что в дополнение ко всем подобным тяготам чувствует врач, днём и ночью находящийся рядом с увечными детьми, страдающими не только от боли, но и от тех самых мучительных мыслей, которые породили мои майское и ноябрьское стихотворения?

Но я ведь был закалён и обкатан четырьмя годами войны. А каково несчастным детям в тяжёлых гипсовых повязках от груди до кончиков пальцев ног после сложных операций на костях и суставах? А каково детям, неподвижным, прикованным к гипсовым кроваткам? А сколько среди них по-настоящему талантливых и тонко чувствующих!

Вспоминаю четырнадцатилетнего Витю, замороженного в росте восьмилетнего, с двумя горбами — на груди и на спине, со спичечками рук и ног. Какие чудесные скульптурки он ваял из пластилина! И это лёжа в гипсовой кроватке. Ко всему ещё страдая от уколов стрептомицина, которым пытались остановить туберкулёзный процесс. Мне было нестерпимо больно, когда игла вонзалась в его тощее тельце.

Мучительно обдумывал каждую предстоящую операцию. Каждую свободную минуту вкладывал в пополнение своих скудных знаний. Бережно оперировал, стараясь до предела уменьшить инвалидность. Был счастлив, когда узнал, что дети прозвали меня Доктор-не-болит. Не получал в жизни большей награды. Будни нашей профессии. Поступал так, как должен поступать каждый врач. Но перед любым врачом у меня имелось преимущество. Моя инвалидность. Она ставила меня на одну доску с маленькими пациентами.

Маленькими!.. Больница одновременно была и школой, в которой уже появился девятый класс. Возраст — шестнадцать лет. Несколько даже семнадцатилетних. Возникали взаимные симпатии и любови. Прикованные к кроватям Ромео и Джульетты общались с помощью записок. Утром начиналось перемещение кроватей на колёсиках, чтобы совместить в соответствующих классах детей из разных палат. В школе работали очень хорошие учителя. Но хорошие для обычного контингента учеников, а не для таких, как в этой больнице-школе. Тут без врачебного терпения при общении с тяжёлым пациентом не обойтись.

Стоял тёплый майский день. Сосновый лес, в котором располагалась больница, опьянял запахом хвои. Хоры птиц исполняли программы всех майских праздников. Девятый класс свезли на террасу. До окончания урока оставалось минут двадцать, когда в ординаторскую, она же учительская, влетел учитель математики. По щекам мужчины средних лет текли слёзы. На уроке алгебры девятый класс почему-то устроил ему обструкцию.

Слёзы математика упали на уже взрыхлённую почву. Только что я пришёл из операционной после довольно сложной операции на коленном суставе. Я кипел от злости. До каких пор буду оперировать инструментами, которые надо было бы выбросить по меньшей мере ещё при Петре Первом? А тут математик с жалобой на безобразное поведение девятого класса.