Рассказы (публикации 2009–2017 годов) — страница 4 из 131

— Возможно, всё дело в том, что вы — еврей?

— Не знаю. Я доктор наук, учёный, и у меня нет фактов. Говорят, в 1943 году начальник Главного политического управления Красной Армии, он же начальник Совинформбюро, Щербаков дал указание — по возможности евреев к званию Героя Советского Союза не представлять. Это было устное распоряжение, точных данных у меня нет.

Но есть ещё один потрясающий пример.

Иосиф Рапопорт… мне до него как до неба. Доктор биологических наук, он имел броню, но пошёл воевать. И был представлен к званию Героя Советского Союза за форсирование Днепра, но не получил его. Он потерял один глаз, но продолжал воевать. В Австрии, уже в конце войны, он увидел колонну немецких танков — это была большая танковая дивизия. Один он вышел на дорогу, остановил танк, увидел генерала и на хорошем немецком объяснил ему, что немецкая дивизия окружена, война кончается. И таким образом он взял в плен целую танковую дивизию! Но Героя ему всё равно не дали. Выдающийся был генетик…

— О чём вы думали в госпиталях, где долго лечились после того самого финального боя?

— Я видел, сколько было сделано глупого и ненужного… Сколько можно было сделать, чтобы спасти сотни, тысячи жизней… Но я думал: «Моя партия не может ошибаться — значит, я чего-то не понимаю». Сколько жертв! Вспоминал последнюю атаку. Когда мой комбат дал мне ночью перед атакой стакан водки (я околевал от холода, у меня даже шинели не было), я ему сказал: «Товарищ гвардии майор, ну, как это? Без артподготовки, без пехоты? Как можно?»

Майор Дорош посмотрел на меня грустными глазами — он не хуже меня всё понимал: «Ну а что я могу сделать? Получен приказ». И он знал, и я знал. Приказ. Надо выполнить.

— Ваше спасение — стечение обстоятельств? Чудо?

— Это — чудо. Безусловно. И у меня есть доказательства! Шёл бой, мы уже перемахнули первую траншею. Я смотрел на вторую. А в траншеях сидели 16-летние немецкие пацаны с базуками, с фаустпатронами. Я думал о них, потому что пушку-то можно увидеть, а вот пацанов этих из танка не увидишь… И вдруг, совершенно неизвестно почему, я выкрикнул своему стреляющему: «Башню вправо! Бронебойным! Огонь!» И он выстрелил. И мне показалось, что у нас в казённике взорвался наш снаряд. А это немец из танка выстрелил в меня в ту же секунду, что и я. Потом все пытались понять, что произошло. Я поджёг танк, но весь мой экипаж погиб. А я был тяжело ранен. Непонятно, почему я это крикнул? Кто дал эту команду? Ведь я не видел этот немецкий танк? И если бы я этого не сделал, я бы точно погиб. Надо было быть таким идиотским атеистом, чтобы ничего не понять тогда… И я продолжаю им быть.

— Что подтолкнуло вас к медицине? Семейная традиция, ведь ваш отец был фельдшером?

— Да, отец был фельдшером, а мама — медсестрой, но я не думал о медицине до последнего ранения. А уже в госпитале захотел стать врачом. Уже там я стал рентгенотехником, хотя у меня ещё не было аттестата зрелости. И появилась мечта — не ампутировать, а пришивать оторванные конечности. И мечта моя осуществилась — 19 мая 1959 года я пришил человеку руку. Это была первая в мире реплантация конечности.

— Когда вы репатриировались в Израиль, ваша военная карьера была признана?

— Не то слово! Меня пригласили в Союз израильских танкистов, куда входят либо танкисты в звании полковника и выше, либо герои. И в Йом а-зикарон (День памяти павших в боях и террористических атаках. — Прим. ред.) я был в Танковом музее в Латруне, и председатель Союза израильских танкистов генерал Хаим Эрец подошёл ко мне и сказал: «Мы вдвоём положим венок». Представьте: генерал и я — гвардии лейтенант!

— А то стихотворение, ставшее знаменитым… Вы помните, как его написали?

— Написал я его в декабре 1944-го. Я к тому моменту видел уже очень много крови. И ещё была проблема — мой подчинённый выскочил из подбитого танка, оставив там свой сапог. И долго ходил с ногой, обмотанной брезентом… Вот так и получилось стихотворение.

Королева операционной

Вы говорите — встречи. Я бы вам могла кое-что рассказать по этому поводу. Вот сейчас я должна встретить ораву из тридцати восьми человек. Вы представляете себе, что мне предстоит? Нет, они мне никакие не родственники. Фамилия старухи и трех семейств мне была известна. А фамилию четвертой семьи я узнала в первый раз в жизни, когда они попросили прислать вызов.

И поверьте мне, что Сохнут вымотал из меня жилы из-за этих фамилий. Говорят — израильские чиновники, израильские чиновники! Я имею в виду коренных израильтян. Вы думаете — наши лучше? Эта самая чиновница, которая принимала у меня вызов, она, как и мы с вами, из Союза. Так вы думаете — она лучше? У нее, видите ли, чувство юмора. Она посмотрела на мой список и сказала, что если переселить из Советского Союза всех гоев, то в Израиле не останется места для евреев.

Я ей объяснила, что они такие же «гои», как мы с вами. Просто фамилии и имена у них нееврейские. Так вы думаете, она поверила? Нет. Покажи ей метрики. Пришлось написать, чтобы они прислали копии метрик.

Короче, они приезжают. Тридцать восемь человек. Девяностолетняя старуха, ее сын, три дочери, их семьи — дети, внуки.

Старуху и дочерей я видела один раз в жизни несколько минут. Собственно говоря, старуха тогда вовсе не была старухой. Она была моложе, чем я сегодня. Ей было даже меньше пятидесяти лет. И она была довольно красивой женщиной.

Холера их знает, этих мужчин, чего им надо. Муж бросил ее еще до войны с тремя девочками. Он бы и сына тоже бросил, но мальчик прибежал на вокзал, когда этот гой уезжал из города.

Вообще, я вам должна сказать, что редко выходит что-нибудь хорошее, когда приличная красивая еврейская девушка выходит замуж за гоя.

Короче, какое отношение я имею к этой ораве из тридцати восьми человек, и почему я им выслала вызов и почему я сейчас должна думать об их абсорбции в Израиле? Сейчас узнаете.

Когда началась война, мне только исполнилось семнадцать лет. Я была на втором курсе медицинского училища. Нас вывезли под самым носом немецких мотоциклистов.

Вы думаете, меня называют королевой операционной за мои красивые глаза?

В 1942 году мы отступали из-под Харькова. Я уже была старшей операционной сестрой полкового медицинского пункта, хотя мне только исполнилось восемнадцать лет. На петлицах у меня был один кубик. Младший лейтенант медицинской службы.

Знаете, я всегда с гордостью носила свои ордена и медали. Не только в полку, но даже в дивизии знали, что всех моих родных и близких убили немцы. Ко мне относились очень хорошо. Даже мой еврейский акцент, — вы же знаете, я «западница», «советской» я успела быть до войны меньше двух лет, — так даже мой еврейский акцент никогда ни у кого не вызывал насмешек. Вы можете не верить, но на фронте я не ощущала антисемитизма.

Короче, это случилось в Сталинграде, если я не ошибаюсь, в ноябре 1942 года. Еще до советского наступления. Но уже был снег.

Наш медицинский пункт располагался возле переправы. Можете себе представить наше положение? Но я никого не обвиняю. В Сталинграде, где бы нас не поместили, все равно было бы плохо.

Случилось это утром. Мы ждали, пока сойдут на берег два танка, чтобы погрузить раненых. Танки не успели коснуться земли, как немцы открыли по ним огонь. Танки тоже начали стрелять. Но они стреляли недолго. «Тридцатьчетверку», которая прошла метров двести от переправы, немцы подожгли. Вторая тоже перестала стрелять. Я поняла, что ее подбили.

В этот момент я закончила перевязывать пожилого солдата. Культя плеча очень кровоточила. Его пришлось подбинтовать перед переправой.

Тут я заметила, что люк на башне подбитого танка то слегка открывался, то снова опускался. «Наверно, в башне есть раненый, и он не может выбраться из танка», — подумала я и помчалась вытаскивать, дура такая.

Почему дура? Потому, что, едва я оттащила этого младшего лейтенанта на несколько метров от танка, — а, поверьте мне, это было совсем непросто, хотя я была здоровой девкой; короче, я протащила его по снегу не больше тридцати метров, — как танк взорвался. Младший лейтенант сказал, что это аккумуляторы. Я не знаю что, но, если бы я опоздала на две секунды, вы бы меня сейчас не видели.

Я притащила его в наш медицинский пункт возле переправы. Он почти потерял сознание от боли. У него были ранены правая рука, живот и правая нога.

Военврач третьего ранга, — тогда еще были такие звания, это значит, капитан медицинской службы, я тоже была не лейтенантом медицинской службы, а военфельдшером, — сказал, что возьмет его на стол при первой возможности, а пока попросил меня заполнить на раненого карточку передового района.

Я вытащила у него из кармана удостоверение личности и стала заполнять карточку.

Он лежал на брезенте. Лицо у него было белым как снег. И на этом фоне его густые длинные ресницы казались просто приклеенными. У этого младшего лейтенанта была типично еврейская внешность. Но разве бывает еврей с такой фамилией, именем и отчеством? Алферов Александр Анатольевич?

Меня все время подмывало спросить его об этом. Но когда его прооперировали и приготовили к переправе, я таки спросила.

Он с трудом улыбнулся и рассказал, что мама у него еврейка, а папа — русский, что он сбежал от мамы на вокзал, когда отец, оставив жену и трех маленьких девочек, уезжал из города. Отец у него в эту пору был «шишкой» в советском посольстве в Монголии, а где сейчас мама и три сестры, он не имел понятия.

Я ему пожелала быстрого выздоровления и встречи с мамой и сестрами. А еще я ему объяснила, что по нашим еврейским законам он не русский, а еврей.

Через несколько дней началось наступление, и я не только забыла младшего лейтенанта Алферова, но даже забыла, как меня зовут. Вы представляете себе, что творится на полковом медицинском пункте во время наступления?

Что вам сказать? Когда окончилась война с Германией, я считала, что через несколько дней меня демобилизуют и прямо отсюда, из Восточной Пруссии, я поеду в мой город. А что меня ждало в моем родном городе, кроме развалин? Но нашу дивизию погрузили в эшелоны и через весь Советский Союз повезли на восток. И мы еще участвовали в войне с Японией.