Единственный ортопед на всю Кустанайскую область. По площади это вместе взятые Албания, Бельгия, Дания, Нидерланды, Швейцария да еще Израиль в придачу.
Травматизм был невероятным, как во время войны.
Освоение целины осуществлялось с истинно русским размахом и с истинным отсутствием мозга. На площади 200 000 квадратных километров был ничтожно короткий тупиковый отрезок железной дороги, связывающей Кустанай с Южно-Уральской магистралью. Не было ни единого километра дороги с твердым покрытием.
В сухую погоду по грунтовым дорогам, вытряхивая души водителей и ломаясь на выбоинах, сновали десятки тысяч грузовиков, пригнанных со всех концов страны. В дожди дороги становились непроходимыми или почти непроходимыми. Тракторы растаскивали иногда километровые заторы.
Элеваторов едва хватало на обычное для области количество зерна.
Убранную с целинных полей пшеницу некуда было девать. Влажная, под брезентовыми навесами она начинала гореть. Даже учеников первого класса, семи-восьмилетних крох пришлось мобилизовать, чтобы перелопачивать горящий хлеб.
Пригнали воинские части. Неопытные армейские водители увеличили и без того катастрофический травматизм.
Командированные водители грузовиков, месяцами не раздеваясь, ночевали в кузовах, на зерне, или в кабинах своих автомобилей. Есть было нечего. Людям.
Разжиревшие воробьи с трудом взлетали со щедро рассыпанного по дорогам зерна.
Интересно было бы подсчитать, во что в 1954 году обошелся Советскому Союзу килограмм целинного хлеба? Даже не включая стоимости бесценной человеческой жизни. Советская власть не врала: здесь человеческая жизнь была действительно бесценной, потому что ничего не стоила. Для самообороны у меня была моя увесистая палка. К тому же, во внутреннем кармане пальто я носил большой ампутационный нож, постоянно заставлявший меня ощущать напряжение: рукоятка находилась в кармане, а длинное обоюдоострое лезвие торчало, концом своим едва не достигая подбородка.
Но однажды все мои средства самообороны оказались несостоятельными. Я переходил улицу, направляясь из больницы домой. Был поздний дождливый вечер.
В глубокой колее увязли мои ноги (здесь трудно было даже в сапогах, а я вынужден был надевать калоши на ортопедическую обувь) как раз в тот момент, когда из-за угла на значительной скорости вырвался ослепивший меня грузовик, а за ним еще, и еще, и еще.
Все. В это мгновение я отлично сообразил, что ради случайного прохожего колонна не остановится, чтобы увязнуть и до утра ждать трактора. И никакой возможности вырвать ноги. Обидно. Глупая смерть. Грузовик почти прикоснулся ко мне бампером и внезапно остановился. Шофер выскочил из кабины.
— Ну, доктор, благодари Бога, что я тебя разглядел. Не узнаешь? Да я же приходил в больницу, когда ты моего кореша спас.
Я не узнавал. Но это уже не имело значения. Он помог мне выбраться из грязи. Матеря все на свете, подходили шофера остановившихся машин. Мой спаситель оправдывался, говорил о каком-то Колюне, которого я оперировал.
— Да он вроде бы не наш, не русский.
— Наш он, братцы, наш, доктор он!
Через несколько часов, уже после рассвета трактора вытащили колонну.
Кроме позорного случая с генералом, со всеми пациентами у меня устанавливались самые дружеские отношения — с вольными, местными и прибывшими, с поселенцами по 58-й статье, с немцами, чеченцами и ингушами. А тут я познакомился с еще одной категорией кустанайцев.
Трудно объяснить, что представлял из себя мой рабочий день. Утром я оперировал. Иногда до двух, иногда до трех, а иногда до пяти часов дня.
Затем обход, назначения, клиническая рутина. Два часа амбулаторного приема.
После приема повторный обход в больнице. Иногда в эти часы снова приходилось становиться за операционный стол. И так до утра.
А утром либо плановые операции, либо лететь куда-нибудь к черту на кулички в Амангельды или Тургай, один из районных центров (более 5 часов лета на «кукурузнике», прекрасные часы: можно почитать или поспать), где снова операции и прием больных. А по возвращении все с начала. Когда подряд скапливалось более пяти бессонных суток, я забирался в свою конуру и засыпал. Мог проспать сутки и более. Вечно голодного, меня не могло разбудить даже обещание райского обеда.
Но работники отделения очень скоро обнаружили безотказный будильник. Я ненавидел даже само слово ампутация. Стоило кому-нибудь из сестер или санитарок постучать в мое окно и сказать, что, если я не приду, сейчас начнут ампутацию, как я немедленно вскакивал и шел в больницу.
Так было и в ту ночь. Постучали в окно:
— Нариман Газизович собирается ампутировать руку. Ждет вашего согласия.
Мужчина лет 35-ти. На кирпичном заводе правая рука попала в трансмиссию. Нариман Газизович был прав. Восемь переломов, огромная скальпированная рана. Ампутация показана абсолютно. В такой инфицированной ране нельзя скреплять отломки металлом. И все же я решил попытаться сопоставить и укрепить отломки консервативно. Несколько часов воевал. Уже сопоставил отломки плеча. Начинаешь манипулировать на предплечье — насмарку идет вся предыдущая работа. И так несколько раз. Наконец, наложен гипс. И надежда на тот ускользающе малый шанс, на который не имеет права не надеяться врач.
Рука у Кости Бондаренко не только уцелела, но и функционировала достаточно хорошо. Костя — бандеровец. Был осужден на 15 лет. Сейчас на поселении.
Бандеровец?! Я учился в Черновцах. Одна из причин нашего хорошего знания анатомии — большое количество трупов в анатомке. В трупах нет недостатка, потому что убивают бандеровцев. Повседневная пропаганда приучила меня к тому, что нет зверя более лютого, чем бандеровец. А тут Костя Бондаренко, мягкий, терпеливый, добрый. Костя, в которого я вложил все свое умение, всю душу. Вообще все спуталось в этом кустанайском вместилище «дружбы народов».
В сентябре начались снежные метели. Ко всем бытовым бедам прибавился холод в нашей комнате. Собственно говоря, бытовые беды — это только постоянный голод. О «Голубом Дунае» я уже рассказал. Была в Кустанае еще одна столовая полузакрытого типа, где я мог питаться. Столовая обкома партии. Беда только, что когда я освобождался, там уже все было съедено, а чаще я натыкался на запертую дверь. Хлеб, за редким исключением, мне доставала хозяйка.
В одно из длительных исключений совершилось мое грехопадение. В тот день из Семиозерки приехал мой киевский приятель Витя Синаюк. Невысокий, крепко сколоченный, с добродушной всегда улыбающейся физиономией, он был одним из лучших кустанайских геологов. Как и я, мечтая о куске хлеба, он выскребывал из стеклянной банки остатки баклажанной икры. На минуту я оставил его, чтобы посетить ветхое строение позади хозяйственного двора.
Вернувшись, я застал фантастическую сцену. Перед Витей высился огромный каравай невиданного в Кустанае белейшего хлеба с коричневой запеченной корочкой, гора сливочного масла и сваренная птица, оказавшаяся просто курицей-чемпионкой, а не индейкой, как мне сперва показалось. Витя терзал птицу, стараясь как можно быстрее придать ей нетоварный вид. Глаза его хитро блестели, щеки лоснились, а до неправдоподобия набитый рот издавал какие-то невнятные звуки в ответ на мой вопрос, откуда все это изобилие.
Только насытившись, Витя рассказал, что здесь побывал благодарный пациент, не назвавший своего имени, что пациент не только не пожелал дождаться меня, но даже специально улучил момент, когда меня не будет в комнате. Вот и все. Я и сейчас не знаю, кого благодарить за несколько сытых дней моего кустанайского существования.
Свистящие сентябрьские метели пробирались в мое жилище. Вода в ведре на табуретке и в рукомойнике в сенях замерзала. Умываться можно было и снегом.
Но спать приходилось, натянув на себя все, что у меня имелось. И ходьба по улицам стала почти невозможной. Начальство, справедливо видя во мне временного, не пыталось улучшить мой быт.
Травматизм пошел на спад. Шоферы, погудев на площади перед обкомом партии, как ни странно, добились того, что их потихоньку стали отпускать домой. Во всяком случае, им заплатили часть зарплаты. Мне это представилось симптомом каких-то перемен к лучшему. При папе Сталине им бы погудели! Армия отступила. Ученики приступили к занятиям. Потом и кровью добытое зерно на токах под брезентом оставалось дожидаться лучших времен, постепенно превращаясь в дерьмо.
У меня появилось какое-то подобие двенадцатичасового рабочего дня.
Ночью будили редко, не чаще раза в неделю. В конце октября нервы мои были напряжены до предела. Я ждал телеграммы о рождении сына (почему-то был уверен, что родится сын). Прошли уже все положенные сроки, а телеграммы не было. Еще месяц назад министерство разрешило мне уехать, но я должен был передать больных в надежные руки.
Проводить меня на вокзал неожиданно пришло много людей. Ленин на своем постаменте уже со снежным малахаем на голове безучастно смотрел как прямо на перроне распивается спирт, принесенный патологоанатомом. Директора совхозов старались перещеголять друг друга привезенными закусками. А один из них упорно пытался вручить мне чек на две тонны пшеницы. Идиот! Как я ругал себя спустя короткое время за то, что гордо отказался от этого подарки! (Как и от многих других.)
Но один подарок растрогал не только меня. Он потряс всех собравшихся на перроне. Принести зажаренного поросенка, конечно, не представляло никаких трудностей для директора свиносовхоза. Принести чек на две тонны пшеницы было пустяком для директора огромного зернового хозяйства. Но букетик «анютиных глазок» зимой, в Кустанае, где даже летом не видят цветов! С изумлением, даже с завистью провожающие посмотрели на бандеровца Костю Бондаренко, когда из-под полы своего засаленного бушлата он извлек драгоценный букетик. А ведь он ещё должен был отпроситься у коменданта. Снова выпили.
Именно в это время в Киеве родился мой сын. Он не торопился появиться на свет, явно нарушая физиологические сроки. Возможно, во внутриутробной жизни ему уже было известно, что ждет еврея в Советском Союзе?