Рассказы пьяного просода — страница 9 из 16

…Мама накрутила ей волосы на шелковые ленточки – на них было нежестко спать, и, когда их снимали, локоны получались такие упругие, что делали длинные волосы короткими. Но скоро расходились и становились совсем чудесны. Марина всю ночь спала на ленточках, чтобы майским утром идти с отцом на праздник. Ей пообещали флажки и воздушные шары, нарядили и выпустили из дому – ждать. И вот она вышла во двор, оглушительно пахнущий весной. Все вокруг просто разрывалось от солнца и щебетания птиц, сердце у Марины заколотилось набирающим скорость поездом. Она стала на дремучие качели красными лаковыми туфельками и принялась раскачиваться так высоко, что едва не касалась расцветающих веток большой вишни. Секунды невесомости в крайних точках полета были особенным занывающим восторгом. Распущенные волосы метались по ее лицу, она щурилась от них, от ветра и света, от смеха и от удовольствия. И от того, что ей не нужно было ни на что смотреть, ничего видеть. Марина была слепа и счастлива…

Марина была слепа и счастлива. Если бы она знала, что потеря зрения окажется для нее источником любви и радости, она бы сама ослепила себя. Когда ее счастье стало невыносимым, когда она переполнилась им, то она просто вышла за свои пределы. Из тесноты и мрака. «Кис-кис-кис», – подумали они оба и засмеялись.

Она шагнула в свет, хлынувший со всех сторон, и зависла в воздухе невесомостью крайних точек полета на детских качелях. На руках и на платье, образовывавших ее «стеклянный» контур, светящийся и прозрачный, расползлись, исчезая, чернильные осьминоги смерти. Пронзенная светом, Марина почувствовала, что, погружаясь в него, расправляется, как сине-зеленые водоросли, которые она любила доставать из реки, превращая в бесформенный плотный комок, и снова окунать в воду, любуясь оживающей шевелюрой. Она дышала (дышала? дышала без вдоха и выдоха?) всей собой и, кажется, видела не глазами, а лицом. Нет, головой… Всем телом. Зрение было теперь ее сутью, она превратилась в зрячесть.

На диване в полуразвалившейся позе сидело ее мертвое тело, похожее на небрежно снятые в темноте усталые колготки. Слепота осталась в нем, оказавшись непроницаемой шторой зеленоватых открытых глаз, остановившихся много раньше сердца. Маленький черный зрачок был воронкой, черной дырой, втянувшей весь видимый мир в себя и не пропускающей света. Марина всматривалась в старое удивленное лицо – такое чужое, едва заметно намекающее на их знакомство и совсем уже незаметно – на родство.

Рядом с оставленным телом, одновременно с оставленным телом Марина увидела свой «голос», такой же светящийся, дышащий светом, как она. Она обняла его, и это было очень тепло и глубоко. Все предметы в комнате мерцали и прозрачнели, медленно прогорали, помогая проступить сквозь себя другому особенному свету. Тому. Свет нарастал и, наконец, вспыхнул так ярко, что все прежнее исчезло.

Марина вышла и – ушла. Как солнечный зайчик уходит вместе с солнцем.

_____

Мать, убитая горем (полагавшая свою Марину мертвой, вот этой мертвой Мариной), похоронила исхудавшее тридцатипятилетнее тело одиннадцатого апреля в два часа пополудни.

Удивительно, что в этот же день и час из их подъезда вынесли и поставили неподалеку с Мариной другой гроб. Гроб не открывали, и рядом с ним никто не плакал. Мария Тимофеевна пояснила потом Татьяне Ивановне, что умер юродивый – как бишь его? – Феликс, тихо доживавший свои дни в соседней квартире. А гроб не открывали, потому что он умер-то уже не пойми когда, ведь одинок был и никто к нему толком не захаживал. Тихий был, глухонемой.

_____

– Твои истории не всегда понятны, но утешительны. Мне кажется, я слушаю их в каком-то оцепенении. Жаль, что тебе самому не дано их услышать.

– Однажды я слышал свою историю, но ты мне не поверишь, если я тебе расскажу.

– Слышал свою историю? Кто-то пересказал ее тебе? Ну нет, это же совсем другое.

– Да нет же, я слышал, как я сам рассказываю историю. Видел себя и слышал. Однажды я оказался в храме Аполлона и заснул там.

– А, так тебе это приснилось?

– Не совсем. Я заснул, а потом проснулся среди ночи и увидел в воздухе отражение… Как в озере, немного подрагивающее, но вертикальное. В этом отражении я сидел в окружении людей и рассказывал историю. Меня очень удивила и сама история, и мой голос. Могу пересказать тебе ту историю.

– Да, конечно.

Рассказ шестой

Стеклянный дом

Искрящееся море всасывало себя сквозь голливудский оскал прибрежной гальки и снова с размаху наскакивало мне на ноги озабоченным пуделем тети Зины, давно ослепшим от старости, но не утратившим интереса к прохожим конечностям. Я шлепал, подкатив джинсы, периодически и поочередно бултыхая из забывчивой руки бесполезные сланцы, легко поднимал их, истекающих морем, оглядывался на закат, понимая заново что-то очень веселое, превращающееся от произнесения в патетическое, улыбался сам себе и шлепал дальше. Коктебель, который я полюбил еще ребенком, был, что называется, «уже не тот» – набережная, на которой стоит дом Волошина, утыкана кабаками, усыпана мусором, извергаемым отдыхающими с невероятной плодовитостью, оглушена дрянной музыкой. Но здесь – когда забредаешь подальше оттуда – все еще по-прежнему.

По колено в воде я завернул за утомительно входящую в море скалу и моментально увидел дом – такой, особенный, начисто лишенный несущих стен. Жилые дома вообще-то почти никогда так не строят, но этот был жилой, и фактически стены его были из стекла.

Вокруг дома ярко росли осенние цветы, а над ними висели, подрагивая, словно марионетки, засыпающие бабочки. Засыпающие здесь, а где-то там просыпающиеся китайским философом Чжуан-цзы, не могущим спросонья сообразить, кто он: человек, которому снится, что он бабочка, или бабочка, которая во сне видит себя человеком. Одна из призрачных стен этого строения, выходящая на обращенную к морю террасу, была гостеприимно приподнята. Поскольку постучать даже символически было некуда, я, робко потоптавшись холодно высыхающими на ветерке и наконец пригодившимися сланцами, зашел вовнутрь. Вошел внутрь, как к себе домой.

Комната была огромным сложносочиненным гибридом кухни, гостиной и библиотеки. Мое внимание сразу же привлекли высокие, в потолок, книжные стеллажи, и я бы наверняка, охамев окончательно от простоты, с которой сюда проник, загляделся на них подробнее, но невнятно ощутил движение в просвечивающем в другую комнату проеме.

Приблизившись к проему, я остановился в некотором замешательстве – не столько не решаясь прервать происходящее там, сколько от глуповатого изумления. Картина была в самом деле комична: человек примерно моих лет увлеченно полемизировал о чем-то с нелепо состряпанным из электрического чайника в вязаной шапке и разного другого многопонятного хлама и тряпья подобием собеседника. «Собеседник» был предельно учтив и лишь изредка позволял себе слегка усомниться в разворачиваемых перед ним многоярусных сентенциях едва заметным наклоном чайника влево, так что со временем, вероятно, он бы таки потерял голову.

Оба сидели в исполинских креслах друг против друга, и человек, поглядывая в ноутбук, покоящийся на круглом столике, разделяющем кресла, интенсивно пояснял:

– …в общем-то атеист – это крайнее выражение космического юмора. И вместе с тем атеист – это божественный триумф. Игра с самим собой в прятки. Он так хорошо спрятался, что не нашел сам себя, превзошел сам себя! Вот! – Человек подъял указующий перст, повернул голову и бородато посмотрел прямо мне в глаза.

Я смекнул, что трагически опоздал с тем, чтобы ретироваться незамеченным, и пришибленно кивнул головой, тщась произнести что-нибудь разъяснительно-оправдательное в свою честь. Но успел только предварительно помычать и поразводить руками. Человек, похоже, нисколько не удивился, увидев меня в своем доме. Наверное, к нему часто захаживали случайные путники, хотя домик в общем-то стоит основательно на отшибе.

– Вот! – повторил человек, поднимаясь из кресла и глядя на меня многозначно. – Вот вы и пришли. А! – аффектированно вскрикнул он, порхнув ладонью в сторону своего недавнего приятеля. – Не берите в голову, – одиночество, знаете ли, уединенность, так сказать… То в шахматы сам с собой, то вот, простите, рассказ… Как это? «Слушателей нужно духу поэта, будь то даже бараны». – Он заливчато захихикал, идя мне навстречу и протягивая руку.

– Александр, – представился он с весомостью.

– Александр, – ответил я, стараясь интонационно скомпенсировать возникшую тавтологию и параллельно удивляясь его радушию. Может, он принял меня за другого. Ждал кого-то визуально, может быть, незнакомого, а тут я…

– Я тут гулял по берегу и забрел в ваши края… у вас открыто было… и я так бесцеремонно… извините…

– Да что вы, Александр, в самом деле! Проходите. Я сейчас. – Он засуетился, схватил чайник в шапке и резким брезгливым движением скинул обезглавленное тело с кресла на причудливый паркет. – Присаживайтесь, Саша (можно так вас называть?), я самовар вот поставлю нам и приду… Чувствуйте себя, – он сдавленно гоготнул и снова сделал серьезное учтивое лицо, – как дома.

Странный Александр вышел. Наедине с собой я пожал плечами, выполнил еще несколько мимических движений, высвобождающих мои чувства, и осмотрелся.

Комната была большая и многоугольная. Кроме проема, в который вошел я и в котором же скрылся Александр, я насчитал еще четыре выхода. Три из них светились сильнее, по-видимому, выходя в застекленные комнаты. На стенах в рифму проемам висели светящиеся картины, казавшиеся окнами в другой мир. На одной колыхалось море. Я подошел к ней вплотную и различил летящую на фоне распаленного солнца чайку. Солнце все еще не зашло. «Так», – подумал я и заинтригованно направился к другим «картинам». Проходя мимо ноутбука, я с чувством запретного взглянул было в текст, но экран в ту же секунду невинно сморгнул, и на голубом глазу поплыли рифовые рыбки.