Что он имел в виду? Судьбу? Друзей? Коммунистическую партию? Уже не узнать. Но есть, есть над чем подумать…
Надо же, сколько возникает мыслей, когда думаешь про этот тулуп…
Господи, вернут ли мне его?..
Мне позвонили утром во вторник – Филиппов привез нашу потерю.
Но почему позвонили не в воскресенье? Я бы сразу отвез тулуп на дачу. Или человек задержался по своим делам? Может, старуха в деревне больна?
Размышляя подобным образом, я в обеденный перерыв подъехал к уже знакомому дому, нажал кнопки с цифрами 3 и 7 на кодовом замке и вскоре стоял перед дверью Филипповых.
Позвонил – и вот они за порогом, такие же, как и мы с женой, пострадавшие дачники, Александр Николаевич и Анна Артемьевна. Они смущенно улыбаются, даже глаза прячут – в самом деле, неприятная история. Возле их ног громоздится на полу аккуратно обмотанный крест-накрест желтым скотчем мой тулуп. Это он, именно мой тулуп, черным верхом наружу.
– Вот, забирайте… – кивнул Филиппов.
Я нагнулся. Только почему от тулупа бензином пахнет?
– Мы немного почистили, – угадал мой вопрос Филиппов. – Воры сильно его потоптали.
– И еще скажи, Саша… – вмешалась жена. Видимо, она более честный человек. – У бабушки его тоже немного измызгали.
– Да-да, – согласился Филиппов и помог мне поднять груз на плечо. -
Извините. Вы его проветрите – и все будет нормально.
Я до воскресенья продержал тулуп в багажнике. Ехать на дачу, везти его не было времени. Но ведь главное – нашлась наша пропажа, на сердце радостно и таинственно. Вот достану я его, разверну…
И настал этот день. Мы въехали в наш дворик, я занес тяжеленный шарообразный груз на веранду, мы с женой на полу освободили его из-под липких лент, разложили во всю длину и ширину… и от обиды даже не нашли сил переглянуться.
Во что же превратили наш тулуп? Одна пола была изжевана то ли коровой, то ли собакой… другая – в черном мазуте, наверное, вытирали цепи или движок мотоцикла… От овчины мерзко пахло бензином и чем-то кислым вроде рассола…
Молча я собрал мохнатое чудовище в комок и, наступая то на рукав, то на уголок полы, потащил вниз – на воздух, на ветер. Сияло яркое февральское солнце. Синие тени змеились на снегу. Я повесил тулуп мохнатой изнанкой наружу на штакетник и жалобно обернулся жене:
– Палкой его побить от пыли?..
– Можно.
Мы нашли две жердочки в дровах и принялись колотить по гулкому тулупу. В воздухе вспыхнули пылинки и волоски. Но чище от наших ударов тулуп, конечно, не становился.
Что делать? Запах бензина, может быть, выветрится. Но мазутная-то грязь, но пятна желтой жижи… Попробовать постирать? Среди зимы?
– Может, в баню затащим… и мылом?
– Погоди, жена.
А это что? Тулуп еще и прорезан, то ли ножом, то ли ножницами… в двух, нет, в трех местах… Рукав – так прямо до локтя распорот…
Зачем?! Что за люди! А башлык, башлык оторван наполовину… это же какую силу надо приложить – не простыми нитками сшивали работу скорняки, а просмоленными…
– Его и жгли, – показала жена на съежившиеся кудельки шерсти под левой мышкой.
Хотелось плакать. Хотелось кричать громовым голосом: что творите, безродные твари?
Нет, его более не отчистить. К жизни не вернуть. Он побывал под чужими людьми.
Его надо куда-то деть, с глаз долой…
Ты ведь, отец, тоже был брезгливым. Ты рассказывал: когда в пустынях
Монголии, среди безводья и грязи, стояла в сорок пятом ваша дивизия, переброшенная с Украины для войны с Японией, вы, когда ели хлеб, выбрасывали корочки, за которые держались, – чтобы не заболеть.
Да что там про антисанитарию?! Ты с негодяями не здоровался. В нашей деревне был вор Андрей, он шел по улице, с улыбкой раскинув руки.
"Ты фронтовик, я фронтовик". И трудно было от него увернуться. И все равно ты умудрялся, делал вид, что рассердился на небо – почему нет дождя!.. – или копейку в траве увидел и захотел ее поднять: бедные, а разбрасываемся. У тебя всегда была с собой на этот случай копейка…
А я?.. Мне звонит человек, писавший на меня доносы до революции
1991 года, да и позже, в смутные годы, сделавший много бед мне и моим друзьям… а теперь звонит как ни в чем не бывало:
– Старина, надо бы срочно нам с тобой обсудить проблемы становления нынешнего гражданского общества. Я, кстати, поддерживаю СПС.
Каково?!
– Я тебя, с твоего позволения, – продолжает он звонким голоском вечного комсомольца, – буду ждать в библиотеке в отделе искусств. -
Значит, желает засветиться вместе со мной перед девицами, которые ко мне хорошо относятся!
– Как ты думаешь, кофе у них найдется или взять?
Я не могу собраться с мыслями. Что ему ответить? "Пошел вон"? Или сослаться на болезнь… да уж стыдно, я под этим предлогом миновал участия в нескольких сборищах праздных настойчивых людей… а ведь там были и мои друзья…
– Я сам куплю кофе, – продолжает он, – или зеленого чаю взять?
Наконец я бормочу:
– Простите… прости… я… ну, хорошо… – В конце концов, интересно, что он может предложить для становления гражданского общества.
И еду в библиотеку, и жму протянутую мне быстро, как финку в живот, руку, и сажусь за столик против этого плотного, словно в бронежилете, господина, и жалко улыбаюсь девицам, которые нам наливают кофе…
Прости, отец. Ты бы уронил наземь свою копейку, покраснел бы, подобрал ее и пошел прочь. Или поднялся и насупился: "Есть вещи серьезнее наших разговоров. У меня скот мерзнет в хлевах… у меня кормов нету, поеду покупать у соседей…"
Так бы ты сказал и ушел.
А я продолжаю кивать, сидя в библиотеке, и кисло улыбаться. А у этого господина привычка – после каждой мысли, с которой я соглашаюсь (есть мысли, с которыми невозможно не согласиться, если даже они исходят от негодяя), он тут же тычет мне короткопалую руку, чтобы я пожал ее…
Наконец, превозмогая гул в голове (наверное, опять давление за 160), я вскакиваю и… и… и, наугад пробормотав: "А вот с этим я не совсем согласен…" – благодарю работниц библиотеки, растерянно молчащих вокруг нас все эти минуты, и быстро ухожу, показывая пальцем на свои наручные часы: мол, забыл про важное дело, надо бежать…
А ему уже не важно, ухожу или нет. Главное – он тут был, мы с ним вместе сидели, нас уже кто-то сфотографировал, а он позже еще и по радио или по телевидению расскажет, какие мы проблемы обсуждали.
И я бегом возвращаюсь в кабинет искусств и с порога кричу:
– И вообще, не нам с вами это обсуждать… – С намеком, что не ему, не ему лезть в благородное дело, выстраданное первыми демократами новой России..
Но этот человек любые мои слова использует с блеском:
– Конечно, не нам бы!.. Но где Сахаров – нету Сахарова… Да и
Афанасьев, и Рыжов… где они – в Москве… им наплевать на провинцию… – Он хочет спровоцировать меня на продолжение разговора, но я, скрежеща зубами, наконец уношусь прочь…
И вот я на даче, передо мной на штакетнике, накренив его, свисает огромный тулуп отца, сохнет на ветру и солнце, избавляется от чужих запахов. Но от них он уже не избавится.
– Я его сожгу! – твердо решаю я.
Жена испуганно смотрит на меня. Но в самом деле другого выхода нет.
Выкатив машину за ворота, я сложил посреди двора на снегу березовые поленья шалашиком и разжег костер. Пламя на белом почти не видно, но сугроб под чурками быстро осел и потемнел. И вот уже на самой земле, на прошлогодней хвое с шишками вьется, и трещит, и прыгает огонь.
Теперь взять мохнатое чудовище и – на него…
Отец, когда сильно обижался на маму или на правительство, вставал внутрь тулупа, висящего в сенях. Это воспоминание не дает мне покоя.
К старости отец стал маленьким, как мальчик… лысый мальчик… Мать сердилась: "Почему пьешь со своими колхозниками?" Он отвечал: "Я должен уважать своих людей…" Их у него было много. Почему у меня таких людей всего двое-трое?
Прости, отец. Видишь ли ты меня со звезд?
Я прикоснулся к нему – он ударил меня сильным зарядом в самое сердце. Видно, было за что. Что ж, я принял его на руки и перебросил через себя.
Тяжелый, плотный тулуп, накрыв костер, едва не пригасил пламя.
Пришлось набросать и поверх шкуры бересты, лучин и соснового хвороста. И наконец тулуп зачадил, изогнулся, заскулил и загорелся в нескольких местах. Он горел, треща и воняя, как мертвый баран… или, вернее, как двенадцать баранов, о которых говаривал отец…
– Представляешь, – усмехался он, – двенадцать баранов лишились своей одежды, а заодно и рогов, чтобы эти рога носили теперь мы с тобой…
Что он имел в виду? Я об этом подумаю позже.
Тулуп горел. Через забор на нас с женой и на наш необычайный, трехметровой ширины костер с удивлением посматривали люди.
Наш пес Тихон носился и прыгал вокруг пылающего неведомого, с живым запахом чудовища и звонко лаял.
Пусть так! Огонь преображает все – это такой волшебник.
Пусть уничтоженное огнем вернется на землю чистым прахом.
И пусть сквозь этот прах прорастет травинка, вылезет жучок, расцветет и запоет во все горло любая новая жизнь.
БАБУШКА С РАЗНОЦВЕТНЫМИ ГЛАЗАМИ
У моей бабушки были глаза разноцветные – один зеленовато-синий, а другой черный. Рассказывают, ее маленькую, в возрасте невесты
(четырнадцать лет), дразнили ведьмой и побаивались. Юная тоненькая
Фатима за словом в карман не лезла, могла высмеять любого парня так, что тот долго ушами тряс, красный, как вареная свекла, не зная, чем ответить.
– Чего ты все время бежишь? Ты чужую курицу украл? Это она у тебя в штанах болтается?
– Зачем так на меня смотришь? Это у судака глаза не закрываются.
А ты же человек?
Как тут ответишь? Красивая была девочка.
А жизнь у нее сложилась долгая и тяжелая. Первый ее муж, богобоязненный мужичок из крестьян, надорвался, помогая мельнику ставить многопудовые жернова, и умирал неделю, читая шепотом молитвы… Второй муж (мой дед по отцу) пришел с реки Кама, из рыбной артели, – он погиб на войне с немцами перед самой революцией…