Шведы засели в одной деревне, стояли ловко; наконец мы выбили их штыками, разделили на три отряда, и генерал приказал нам гнать их по трем дорогам, отнюдь не давая соединяться. С утра до вечера наша рота преследовала один отряд; изморились мы до смерти. Шутка ли: верст десять что шаг, то остановка; что пригородок, то стрелок; что дерево, то пуля; что загородка, то работа штыку! Наступила ночь. Мы остановились ночевать в маленьком селении, оттуда все жители убежали; распорядились мы по-своему — развели огни; кто варил и ел, что найти успели; другие стояли на отводных караулах, на ведетах; третьи повалились, кто где смог; неприятеля не было нигде вблизи, но нам не велено было раздеваться. Прошло не знаю сколько времени, — вдруг — тарара! тарара! — заговорил барабан — вставай! Неприятель! Все поднялось, схватилось за ружье; слышим впросонках — пили-паф, пили-паф! Перестрелка. Мы выбежали из избы, где спали, — ночь темна, как вороново крыло, — бросаемся на улицу, глядим — сверкает огонь из-за огородки, уж в самой деревне — и там, и тут, и здесь! Как прошел, откуда взялся неприятель? У страха глаза велики, да спасибо, русский солдат страха-то в глаза не видывал — только первую дурь надобно было нам стряхнуть.
— Ребята! — закричал капитан. — Не стрелять! Засветите деревню — не трать пороху — штыками очищать, где засел неприятель, — вздор! Это забеглый народ какой-нибудь!
Тотчас затеплилась деревня, будто свечка восковая, мы пошли на выстрелы — стрельба умолкала, утихала, — при свете пожара увидели мы, что в разные стороны бегут там швед, там другой, — скоро вся рота наша выступила из деревни, — светло было, хоть деньги считай… И в самом деле оказалось, что это десятка два шведов сбились с дороги, деваться им было некуда, и они решились врасплох схватить нас — такие сорванцы! И успели бы, да не на тех напали. Казаки, бывшие при роте, пустились за бегущими. Но я уж не видал, как расплачивались товарищи с забияками за нечаянную тревогу.
Когда бросились мы на выстрелы, вижу с полдесятка шведов: за забором полуразломанным стояли они и метили вдоль улицы; огонь изменил им, и от пожара протянулись длинные тени их по снегу. Туда, на забор, через забор — бац! Пули засвистали — чувствую, что-то тепло в ноге, хоть и не больно, — штыком повалил я одного шведа, но другой хватил меня прикладом по голове — я упал и тут только увидел, что сапог у меня полон крови и снег весь покраснел подо мною; товарищи бежали по двору за бегущими. Я хотел подняться, не мог, упал, а в это время с обеих сторон жарко загорелись строения; бревна падали; забор пылал. Я хотел кричать, но ничего не было слышно от треска огня, барабанного боя, пальбы; и наконец все затихло — ничего не стало слышно — огонь окружал меня со всех сторон — снег таял подо мною от жара — я полз на руках, волоча ногу за собою, и скользил в крови и снегу. Наконец перетащился я через огарки и бросился на улице в груду снега, чтобы затушить шинель свою. Думаю: "Вот тебе — подстрелили, да еще и изжарить хотят, собачьи дети!" Тут стало мне холодно; я дрожал и, наконец, потерял память…
Когда я опомнился, то увидел, что уже день; что нас трое лежат в чухонских санях; чухонец погоняет лошадь, а казак погоняет и его и лошадь. Весь я был как разбитый; санишки такие тесные, длинные, словно гроб, и мне привелось лежать в самом низу, товарищ мой сверху был такой тяжелый, что я не мог пошевелиться; чувствовал, как пальцы у меня захватывало морозом, а простреленная нога горела, будто головешка. Кое-как вытащил я руку, ощупал верхнего товарища — он охолоделый, мертвый. Я начал кричать казаку и чухне, чтобы выкинуть этого тяжелого товарища. Чухна оглянулся и не отвечал ничего; а казак кричал только: "Молчи! Недалеко!"
Ну, Сидор! Терпи, будь молодцом! Ведь уж что сделалось, того не воротишь. Умереть все равно. Читай-ка: "Отче наш" да "Верую".
Нас привезли в полк и сдали в гошпиталь.
— Как? Еще! — вскричал лекарь, когда меня втащили в комнату и положили на кровать.
— Этак их ночью-то перепятнали! — Он закурил трубку, подлил из бутылки в стакан свой, стоявший перед ним на столике, хватил добрую и сперва подошел к одному из привезенных со мною.
— Ну! С этим толковать нечего — ему надобен не я, а надобно царство небесное! Эй, неси вон!
— Ну! Ты что? — Он подошел к другому.
— Ба! Это швед — погоди, приятель, дай сперва пособить своему…
Он подошел ко мне:
— Что у тебя?
— Нога, ваше благородие.
— Только бы не голова, а ногу приставим. Да у тебя обе ноги целы?
— В левой, кажись, пуля — смертно болит!
— Еще солдат не без чего, а хнычет!
— Больно, ваше благородие!
Лекарь осмотрел мою ногу, поднял голову, крякнул, оборотился к помощнику.
— Эй! Инструмент, бинтов! — закричал он.
— Ваше благородие!
— Что ты?
— Аль хотите отрезать?
— Разумеется. Видишь, как ты надурил: ведь нога-то твоя ни к чорту не годится!
— Помилуйте, ваше благородие! Заставьте вечно богу молить: вылечите так.
— Трусишь?
— Не трушу, но какой я без ноги царский слуга, — вылечите так!
— Садись! Что много калякать! — Он засучил рукава. — Эй! Инструменты!
Уж если б можно было, дал бы я этому живодеру оплеуху, да сил-то не было. Я решился в последний раз показать себя молодцом. Куда больно было: словно жилы тянули из меня; а как начала пила скрыпеть по кости, всякий волосок у меня становился дыбом на голове, будто плясать собирался.
Бух! Нога отвалилась. — Прощай! Поминай, как звали.
Наш полковник вошел в это время.
— Еще операция? — вскричал он, сердито смотря на лекаря. — Слушайте: вы будете отвечать мне за вашу охоту резать руки и ноги без толку… Да что это? Ты, Сидоров?
— Я, ваше высокоблагородие!
— Эх, жаль, брат, жаль тебя, жаль молодца!
— Жаль, ваше высокоблагородие, того, что не удалось умереть молодцом.
Полковник поцеловал меня в голову, отвернулся, вынул червонец и отдал мне.
Как было не порадоваться, видя такую честь?
С полгода провалялся я в гопшитале и вместо двух ног вышел из него с полутора-ногой да с деревяшкой в придачу.
На даровых подводах привезли нашу братию, калек, в Петербург. Мне предложили место инвалидное в Петербурге, но я просил отпуска на родину. И вот подписали мне указ: бороду брить, милостыни не просить. Первое-то так, а второе-то как бог велит.
Видите, ваше благородие, — пока лежал я в гошпитале, делать-то было мне нечего, я раздумывал все про старое и все вспоминал, что со мной бывало с самого ребячества. Вспомнил я родину, мать, брата, Дуняшу; вспомнил, что уж лет дюжину и в голову мне не приходило, — вся эта старая дрянь вдруг полезла мне в помышление, и так захотелось мне повидать родное пепелище, и показалось мне, будто Дуняша моя еще жива и обрадуется мне, и мать жива, и брат жив. Штыком работать нет способа, а за сохой ходить еще смогу, хоть на моих полутора ногах. Долг исполнен; верою и правдою отслужил Сидор государю и отечеству; можно ему отдохнуть.
Милостивые командиры надавали мне денег, так что купил я себе лошаденку с телегой и отправился домой.
Долго ехал я, ехал — видел и Москву. Наконец однажды под вечер завидел вдали деревнишку родную, остановился, стал оглядываться. Как будто я и не выезжал; как будто лет пятнадцать, которые прошатался я по белу свету, только вчера совершились! Так же солнышко садилось за дальний лесок; так же ночь подымалась слева черною тучею; так же вечерняя птичка щебетала, словно прежде. Деревня наша была прежняя: те же домы, та же грязь, тот же питейный дом с елками, и так же толпится подле него народ, как прежде! Мне сильно захотелось повидаться со всеми поскорее, поздороваться со знакомыми, спросить о своих, и я прямо привернул к питейному.
— Здорово, ребята! — вскричал я.
— Здорово, служивый! — отвечали мне.
Я посмотрел на народ — кой чорт! Никого не узнаю: все новые рожи! Я и забыл, что прошло пятнадцать, двадцать лет. Кто был в мое время старик — того уже не было на свете; кто был молодец — тот поседел и состарился; кто бегал мальчишкой — тот уже давно был женат, и у него бегали мальчишки.
— Что ты смотришь, служивый? — спросили у меня.
— Да смотрю: нет ли из вас знакомых?
— Знакомых? А ты откуда? Из Корочи, что ль?
— Нет, подальше.
— Аль из Курска?
— Нет, еще подальше.
— Куда ж ты плетешься?
— Домой.
— А где твой дом?
— Да где найду добрых людей, а родина моя здесь.
— Здесь? Как так? — Меня окружили.
— Тьфу пропасть! Ни одного старого знакомого. Аль все перемерли?
— Да ты кто такой?
— Сидор бывал, Карпушкин сын.
— Сидор! Будто это ты? — вскричал какой-то седой старик.
— Да, я. А ты кто?
— Эвося! Не узнал Фомки Облепихина!
— Будто это ты, Фомка, лихач, кулачник, забияка?
— Будто это ты, Сидорка, разбойник, плясун, песенник?
Мы глядели друг на друга.
— Так ты воротился домой?
— Да вот видишь — плясать уж не смогу; проплясал, брат, ногу!
— Да ты стар-старьем — этакие усищи седые; да и калека…
Сели мы на лавочку.
— Ну что: жива мать?
— Нет, брат! Через год после тебя скончалась.
— А брат Василий?
— Нет, брат, — прибрал бог!
— А детишки его? Чай, уж теперь мужичье стали?
— Да какие детишки?
— Как: какие? Их было у него с косой десяток.
— Парней никого нет. Девки замуж выданы.
— Кто ж теперь в нашем доме живет?
— Кто? Да на постое летом ласточка, а зимой вьюга гостит.
У меня долго недоставало сил спросить о Дуняше моей.
— Ну, а где ж моя Дуня?
— Какая Дуня?
— Да жена моя, дуралей!
— Как ты все это помнишь. Сидор! Да ведь она умерла, кажется, еще при тебе? Что-то не пригадаю я хорошенько.
Пока мы разговаривали, все другие отошли от нас, и никому до меня дела не было.
— Пойдем ко мне. У меня баба все тебе припомнит и расскажет. Им ведь от нечего делать балясы точить, — а много, брат, времени прошло — куда много!