Рассказы — страница 32 из 39

На похоронах Елена в первый раз после приезда встретилась с Савицким, с Глинским и с другими знакомыми. Савицкий казался ей милым. Глинский на кладбище был мрачен, молчалив, серьезен, — но по дороге в город много говорил и, в конце концов, развлек Елену.

* * *

Грустью началась и грустью кончилась эта осень. Но как только выпал первый снег и установилась санная дорога, неизвестно отчего, от нее ли, оттого ли, что город стал белым, что зазвенели бубенцы на всех улицах, но грусть эта рассеялась, исчезла…

Елена начала всюду бывать. Она посещала концерты, литературные вечера, ее постоянно окружала куча поклонников, среди них Глинский и Савицкий… Раньше ей было бы стыдно быть окруженной поклонниками, а теперь думала: "пусть". Она сама не могла бы сказать, что в ней переменилось, но чувствовала, что с весны стала иной, чутьем понимала, что и другие догадались об этом. Больше остальных, настойчивее и нежнее ухаживал за ней Савицкий. И ей он казался лучше всех. Нравилось Елене то, что он умел создавать настроение и крепко держать ее в нем.

Приятны были его чуткость и прямота; нравилось, что у него была старая жена и взрослая дочь, которая его презирала. Когда она думала о нем, он представлялся ей осенним золотистым днем, грустным, но приятным, тихо волнующим, или пожелтевшим листом на дороге, который крутит ветер и несет куда-то.

Хорошо сблизились они как-то случайно на балу… Был он здесь с женой и дочерью. В середине вечера он подошел к ней, когда освободился, и вторично поздоровался. Не глядя на него и ища кого-то глазами, Елена спросила:

— Вы не видели моего мужа?

— Представьте, нет, — давайте поищем его.

Он подал ей руку, и они пошли бродить по залам… Ей было жарко, и она попросила принести мороженого. Уселись они в маленькой уютной гостиной. Лакей принес мороженое.

И было обоим отчего-то странно. Из залы донеслись звуки мазурки. Смутный гул голосов не утихал ни на минуту, и можно было разговаривать о чем угодно. В гостиную входили и выходили: одни оглядывали Елену и Савицкого, другие же пробегали быстро, точно их преследовали.

— Вы кушайте, а я буду на вас смотреть, — сказал Савицкий, — потом поищем Ивана Николаевича.

"Его тоже зовут Иваном", — подумала Елена о Савицком и кивнула головой вместо ответа.

— Вы не поверите, до чего я волновался весь день, — произнес Савицкий. — Меня с утра осаждали больные, а я, вместо того чтобы начать прием, велел сказать, что меня дома нет, ходил по комнате и думал о том, что увижу вас на балу. И мне было стыдно самого себя… Я не мальчик, и, странно, чувствовал себя мальчиком и немножко презирал себя.

Она посмотрела на него большими, удивленными глазами, покраснела, и он подумал с нежностью: "Как ее украшает то, что она краснеет!"

Она медленно отвернула голову. В профиль Елена показалась ему еще милее.

"Он так говорит со мной, — думала в эту минуту Елена, — будто мы что-то вместе пережили, и я ему благодарна. Что бы он ни сказал, не чувствуется пошлости в его словах… И все-таки я бы не хотела этой интимности".

— Кушайте, — мороженое быстро тает… У вас руки, как голуби, — вдруг умоляюще сказал он, и даже сам удивился тому, что сказал: "руки, как голуби"… — Сейчас кто-нибудь придет и пригласит вас танцевать… Вы — странная, необыкновенная женщина. Вот об этом я весь день мечтал вам сказать.

Он, взволнованный, поднялся и проговорил торопливо, не глядя на нее:

— Самое же удивительное, что в соседнем зале сидит жена с дочерью, и там же ваш муж.

Они долго молчали, потом вышли из гостиной под руку, гуляли по залам и никого не замечали… Он рассказал ей о себе, о том, что у него нет ничего впереди. Говорил о том, как, в сущности, несчастны люди, и что жить без идеала, без какой-нибудь, хоть маленькой веры, — большое страдание… Это было так хорошо, так гармонировало с ее настроением.

В одной из гостиных у окна она вдруг сказала ему.

— Мне нужно испытать потрясение… Я не мечтаю о радости, но готова перенести какое угодно страдание, лишь бы вернулась ко мне прежняя душа моя, прежнее отношение к жизни… И все это не то! Что бы я сделала со своей прежней душой, куда бы я ее теперь примостила? Нет, нет, я не хочу этого.

— Вы очень взволнованы, — сказал Савицкий, тихо взяв ее за руку.

Она казалась ему все милее и милее.

— Мне хочется уйти от себя, — торопливо произнесла она, оглянувшись и чувствуя, что может Савицкому сказать все до конца, — уйти, совсем уйти!.. Вот где-то, на большой площади собрались, — я так представляю себе, — художники, ученые, философы, учителя жизни и народ… Собрались для того, чтобы разрешить какие-то важные для них вопросы. И вдруг в эту самую минуту, когда люди были заняты делом, позади этой площади пробежала собака, обыкновенная собака. Вот этой собакой я хотела бы быть, Иван Андреевич, только поймите меня хорошенько, и чувствовать то, что чувствовала она к людям в то время, когда те решали свои вопросы… Я не могу яснее сказать, — нетерпеливо вырвалось у нее. — Собакой, бегущей мимо человечества, — повторила она тихо, как бы к себе обращаясь.

— Но ведь она ничего не чувствовала, — с удивлением сказал Савицкий.

— Да, да, ничего, — покраснев, ответила Елена, — ничего, что относилось к человечеству, но это-то мне и нужно, поймите меня. Дайте мне руку, — она чуть не сказала "дорогой", — и пойдем в зал.

"Может быть потому, что я теперь счастлив, там и танцуют с таким упоением, — подумал Савицкий… — Мне, как мальчику, хочется благословлять жизнь".

Неожиданно перед ними вырос Глинский и пригласил Елену на вальс. Она кивнула головой и, не оглянувшись на Савицкого, ушла танцевать. Глинский, взяв ее под руку, стал шептать ей что-то дрожащим голосом на ухо, но теперь она от этого не страдала.

Иван сидел в буфете с товарищем, химиком Новиковым, пил чай, спорил о строении вещества, терпеливо ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет поехать с Еленой домой.

Он усадит ее в карету, нежно обнимет, и непременно скажет, что безумно любит ее, боготворит, и что она — необыкновенная женщина…

* * *

Наступил день рождения Ивана. В доме готовились к нему целую неделю. Комнаты имели торжественный вид, взяли рояль напрокат, нарочно для этого дня, поставили его в гостиной, и гостиная сделалась неузнаваемой, чужой. Однако, и это было приятно, нравилось и Елене, и детям, так как гармонировало с общим настроением торжественности и какой-то особенной радости.

Декабрь был на исходе. Весь день раздавались звонки… Раньше всех явились служащие с завода, их сменили родные, потом стали являться знакомые и, в конце концов, кроме детей, утомились все: прислуга, Иван, Елена, отец Ивана, его мать… Часов в семь наступило успокоение. Ушли и старики, и Иван и Елена, наконец, остались одни.

В гостиной оба стояли у окна, обнявшись, и выглядывали на улицу, покрытую снегом. Снег стал падать еще днем, к вечеру же усилился и валил хлопьями… Иван потушил электричество и приятно было, находясь в темноте, следить за синими пушинками, кружившимися в воздухе. Елена вспомнила день их свадьбы, вспомнила, какими были Иван и она, когда вернулись из церкви, — и оборвала. Хлопья снега рассеивали настроение. Обоим хотелось говорить об этом дне, который смутно рисовался в памяти белым, бесконечно длинным, — восстановить подробности, и ничего не вышло.

— Тебе сегодня тридцать шесть лет, — вдруг сказала Елена. — Уже седина показалась в висках и усах…

— А я, — ответил Иван, — с радостью и волнением думаю о том дне, когда увижу в твоих волосах первую белую ниточку. Тогда ты никому уже не будешь нужна, только мне…

Опять хлопья перед глазами…

— Кажется, мороз на дворе, — проронила Елена.

— Да, мороз, Лена! Прижмемся ближе друг к другу. Как мне хорошо… Я не знаю, что означает тридцать шесть лет, возможно, что тысячу, возможно, одну секунду.

Хлопья, хлопья…

"Может быть, сейчас кто-нибудь заблудился в поле, зовет на помощь, мечется от страха и к утру замерзнет, а я стою в тепле, обнявшись с ней, — подумал Иван. — Может быть, в эту минуту где-нибудь в уголке, в церкви молится старик или бьет поклоны старушка, и оба обнажают перед Неведомым свои измученные сердца, а я целую Елену, вдыхаю аромат ее тела. Если бы я кому-нибудь рассказал, что сейчас чувствовал, — с волнением сказал он себе, — меня называли бы фарисеем, негодяем, а я не негодяй…"

И он рассказал Елене о чем думал: о заблудшем в поле, о старушке, о своей совести…

— Если же представить себе, — произнес он, все еще почему-то взволнованный, — что в России, в городах и в городишках, в селах и деревнях, в каждой избе мучатся от страданий, мечутся и проклинают, прямо совестно становится за то, что мы сейчас ждем гостей и будем танцевать и веселиться весь вечер. Жизнь полна мучительных, нелепых противоречий. Настоящий человек оборвал бы ее…

Хлопья, хлопья…

"Как сильно я люблю его, — думала Елена об Иване, — и как я его уже не люблю. С виду я ничем не отличаюсь от других, а я уже на миллионы верст ушла от всего и не знаю, вернусь ли назад. Я иду, — сама не знаю куда…"

Когда зажгли электричество, все неясное, тревожившее обоих, размялось. Хлопья снега, мелькавшие в темных окнах, уже не беспокоили… Падает снег, просто снег! Завтра установится санная дорога, город сделается белым, и по всем улицам будет звучать плачущий звон бубенцов.

— Я сыграю что-нибудь, — сказала Елена, садясь за рояль… — Тебе тридцать шесть лет, и я это и сыграю.

— Да, мне тридцать шесть лет.

Она играет и говорит:

— Поцелуй меня неожиданно, чтобы я испугалась…

…В девять часов начали съезжаться приглашенные. Первыми явились управляющий Ивана, Петр Петрович Налимов, блондин, в синих очках, худой, кажется, чахоточный, и жена его, Людмила Сергеевна, полная, краснощекая блондинка, с ямочками на щеках, с милыми голубыми смеющимися глазами. Петр Петрович поднес Елене великолепный букет из роз, а после этого, потирая влажные, холодные от мороза руки, прошел с женой в столовую, где сейчас же обоим подали чай.