им, а сквозь нее гримасничала рожа с белесыми глазами, словно говоря ему: никогда ты не придешь к святому Флориану, никогда!
Вернулись юнцы — принесли две рогатины и длинный, почти прямой кол. Тот, с ножом, занялся его зачисткой, в то время как второй подобием лопаты вырыл с двух сторон от костра две ямы. Старик ломал хворост, остальные сидели по своим местам, созерцая. Сопляк злорадно усмехался, остря кол. Он работал умело, стараясь строгать ровно — и действительно, со всех сторон кол был заточен равномерно, чисто и гладко. Странник почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Когда тот, второй, установил рогатины, подсыпал к ним земли и затем утоптал ее, стало ясно, что сооружается некий вертел. Огромный. Но для кого? Поблизости не было ничего такого, что можно было бы на него насадить. А взоры становились все более зловещими, враждебными… Странника охватил ужас. Ему рисовались скрюченные, нанизанные на кол тела, страх проникал до самых кишок, в голове шумело… Он не удержался и, трясущейся рукой засовывая четки в карман, с дрожью в голосе спросил: «А это зачем? То есть… что вы собираетесь испечь?» Губы не слушались, и он тут же пожалел, что задал этот глупый вопрос, потому что всем, кроме него, ответ был известен, вокруг захохотали, презрительно крутя головами, а сопляк даже плюнул ему под ноги и протянул кол старику с гримасой недоумения, как если бы только теперь до него дошло — стоило ли так стараться ради такого ничтожества. Старик небрежно кивнул и несколько раздраженно отпихнул от себя кол — дескать, что ты мне, дурень, суешь под нос всякую дрянь. Тогда юнец с обиженно-скорбным выражением лица поднял кол и уложил его меж двух рогатин. Вертел был готов. Парни вернулись на свои места, и соседи одобряюще, хотя и несколько покровительственно, покивали им. Те, что были помладше, хлопали их по плечам — молодцы, ребята, справились.
Странник изо всех сил старался сохранять хотя бы видимость спокойствия. Но он чувствовал, что еще чуть-чуть — и судьба его решится… Кол, выгибаясь от жара, то словно зарывался ему в кишки, то мельтешил перед глазами, белесый, как взгляд главаря. И все же в глубине души еще тлела надежда: может, сейчас сюда приволокут убитого зверя… Ему хотелось пасть на колени, бить челом, рыдать и просить, чтобы его пощадили, он готов был признать их богами, всех, даже этого сопляка, молиться на них, униженно и покаянно просить о ниспослании жертвы, зверя, попрать все страсти Господни, вкупе со святым Флорианом и его ангелами, скакать на одной ножке, ходить гусиным шагом, только бы они улыбнулись, хоть на миг…
Снизу кол уже начал тлеть. Дымок, невесомый, как прощение Божье, свивался в причудливую нить, струясь в небеса, и странник тоже возвел глаза — Господи, яви хоть малый ветерок, пусть займется огнем это жуткое приспособление! Но женщина, сидевшая поблизости, поспешно встала, разворошила головни, и вот уже вертел не дымится, искры погасли, а женщина смотрит с упреком: что же ты — видишь и молчишь? Ему захотелось оправдаться, мол, я собирался сказать, разворошить угли, жалко же губить такой хороший острый кол… И вот уже надеяться не на что. Его душили слезы. Он почти чувствовал, как этот кол, побелевший от окружающих взглядов, внедряется промеж его ягодиц, продирается через кишки, но не мог даже шелохнуться — да и зачем, ведь они же сразу набросятся! Исподлобья он изучал лица этих чудовищ, потупляясь при каждом их движении.
Время мучительно тянулось. Ему казалось, что над горами уже давно должен был заняться рассвет, но тьма была глубокой и непроглядной — полуночной. Трещали угли в жаровне. Долгие утомленные взгляды перемещались в пространстве. Вертел постепенно окутывала тьма… Кто-то растянулся на земле, кто-то поник головой, как если бы вдруг навалилась дрема. Но странник понимал: обольщаться нельзя. Он знал, что его пытаются обмануть, усыпить его бдительность, чувствовал, что они затаились, ждут, когда же и его сморит сон… Все надежды на спасение рассыпались в прах, странно было только одно — чего они тянут, бери его голыми руками! — да они и сами это понимают, но вот ждут чего-то и ведут себя так, как если бы и не собирались учинить над ним расправу. Даже сопляк — и тот после всех доставшихся ему похвал как-то притих. В жаровне сгущалась темень, она же окутывала лица, беззвучно оседала в душе… Белые мысли метались меж деревьев, как привидения, и только темный силуэт над жаровней взывал, привлекал к себе внимание.
В чаще зашелестело, как если бы по ней бродило нечто огромное. Соседи слева и справа спали, похрапывая, да и все остальные уже изрядно клевали носом, старика занавесила ночь… Странник осторожно пошевелил затекшими ступнями, позвоночник пронзила боль, он глухо застонал, накидка съехала на землю… Никто не сдвинулся с места, как если бы все и в самом деле спали. В кустах раздался треск ломающейся ветки. Вот взять да убежать сейчас! До кустов — рукой подать. Несколько прыжков — и пока они продерут глаза, он уже будет в лесу, а там спрячется и дождется утра… Ему показалось, что неподалеку от него кто-то сопит. Прислушался. Сопели и храпели все, из долины веяло свежестью, и он сначала подумал, что ему лишь померещилось, а потом тело налилось такой тяжестью, что о побеге он уже и не помышлял. Осмотрелся, все явственнее ощущая, что там, в темноте, кто-то стоит, и все ждал, что вот-вот оттуда прямо к нему протянется гигантская длань… Топот раздался где-то рядом, и странник чуть не закричал от страха… Из долины будто волокли тяжкий груз — ломались ветки, их треск болью отдавался в черепе. Вот оно, все ближе, все белее… Смерть?
Оно остановилось совсем близко и долго-долго не шевелилось, пока он не решился открыть глаза. Кучка пепла. Рядом развалясь сидит вол и обмахивает себя хвостом. В груди стало пусто, в глазах все закачалось, завертелось по спирали, все глубже, глубже…
— Эй, ты! Есть чего-нибудь хлебнуть? — басовито, с нетерпением произнес вол, вытягивая шею. — Чего покрепче, а?
Зубы непроизвольно застучали, поджилки затряслись, из сжатого судорогой горла вырвался писк… Что и кому он собирался сказать, было неясно; все вокруг вертелось, ходило ходуном, пахло самогоном, хотелось орать, вопить, верещать…
— Что — нету? — недоверчиво переспросил вол.
— Нету вот, — виновато всхлипнул странник. Вол еще какое-то время молча пялился на него, мотая головой, словно соображая, что к чему, потом состроил беспечную морду и придвинулся вплотную.
— Ну и ладно, — сказал он. — На нет и суда нет, — и проказливо усмехнулся.
Милан ДеклеваСпасатель птиц© Перевод Жанна Перковская
На голове у него растет трава, из ноздрей струится сизый дым. Как может вместо волос расти трава? У него что — в голове земля? А этот дым завитушками — почему он такой сизый и вообще для чего он? Сизый он, наверное, от холода, а завитушки, потому что человек это непростой, сказала няня. Вспомнить бы… когда это было? Мы еще смотрели этот… как его там? Аппарат какой-то. Ящик. Экран называется. И был в нем тот человек, белый-белый. Выбеленный такой, как наша спальня. Няня сказала: светлая голова. А я все никак не мог взять в толк, почему она говорит «светлая» про то, что совсем-совсем белое? Я спросил няню: что со мной, отчего я такой бестолковый? Она сказала: «светлая голова» — это когда человек, например, изобретатель. Такие люди придумывают вещи, о которых еще никто и не слышал, потому что раньше их не было. Значит, «светлые головы» — это те, кто все время что-то изобретает.
Наверное, человек, у которого из ноздрей идет сизый дым, изобрел то, что превратило его в сизую печь, и теперь из него идет дым. Наверное, он изобрел и зеленую траву, которая может расти на голове, а не только на зеленом на лужку. Не только там, где в садочке выросли цветочки. Человек смотрит на меня. Качает головой. Он и знать не знает, куда потом девается сизый дым, который струится у него из ноздрей. Куда же он исчезает, этот дым? Я изо всех сил пытаюсь это понять, но у меня начинает пухнуть голова, и я делаю глубокий вдох. Такой глубокий, что слышно сипение. Чтобы не сипеть, я поднимаю голову и вижу, как по небу плывут облака. Мне становится легче. Голова опять легкая, а дым вливается в пышную пену облаков и там постепенно седеет. Седеет медленно, как моя няня, и становится дождем.
Это я уже не про няню — дождем становится облако. Оно становится дождем, когда ему грустно-грустно. Жаль, что облако нельзя ухватить. Няня говорит, оно слишком далеко, у меня рук не хватит. Неправда, рук у меня хватает — нет ничего такого, до чего я не мог бы дотянуться, дотронуться. Я могу потрогать все, что видят глаза. Когда я смотрю на солнце, мне становится горячо, и я начинаю скулить. Солнце я люблю, но смотреть на него боюсь, а если и смотрю, то сквозь решетку из пальцев. Или когда мы бываем в лесу, где много ветвей и листьев.
Надо идти дальше, потому что на столбе, который управляет машинами, загорелся зеленый свет. Никак не могу запомнить, как он называется, этот шест с выпученными мушиными глазками. Аппарат какой-то. Мушино-зеленый цвет на столбе — он совсем другой, не такой, как волосяно-зеленый на голове человека. Человек на меня уже не смотрит, он переходит дорогу. Там, где надо идти по нарисованным белым полоскам. Хотя ее так и называют, но мне все же кажется, что никакая это не зебра. Зебру я знаю, она бегает и прыгает, как лошадка. А полоски на дороге больше похожи на лестницу. Когда няня везет меня по ее ступенькам, мне кажется, что дорога уходит ввысь, и я тоже поднимаюсь в небо. Небо — оно высокое, но птицы все равно выше, а облака еще выше. Птицы летают между небом и солнцем, между небом и облаками. Куда деваются птицы, когда идет дождь? Где они прячутся — птицы, которые живут там, где нет города, нет домов? Я спросил няню, она сказала: в гнездах.
Как же так? Ведь у гнезд нет крыши. Когда идет дождь, они превращаются в чаши с водой. Но ведь птицы-то не превращаются в лягушек! Я должен хорошо себя вести, ведь мне еще надо многому научиться, чтобы стать спасателем птиц. Я буду ходить там, где нет ни домов, ни машин, где не воют сирены. От сирен у меня в голове делается такой шум, что я сам начинаю визжать и выть, у меня текут слюни. Ведь сирена — это такая страшная лиана, которая может захлестнуть шею и удушить. И еще она вворачивается в нос, в уши, вытесняет глаза изнутри…