При словах «разговор о делах» Кларенс несколько взбодрился. А что, если весь вопрос лишь в деньгах? Тогда стихи у него в кармане! Сердце Кларенса трепыхалось от радости, как флаг на ветру.
— Да ради бога. Повременим с делами. Сеговия прекрасна. В жизни не видел города великолепнее.
Альварес-Польво взял его за локоть.
— Со мной вы не только увидите город, но и постигнете его дух. Я изучил его досконально. Меня увлекают такие вещи. А поделиться этим богатством удается очень редко. Моя жена, куда б я ее ни повел, интересуется лишь novelas morbosas. В Версале она уселась читать Эллери Куина. То же самое в Париже. То же самое в Риме. У нее такой запас novelas morbosas, что ей их хватит, доживи она до светопреставления.
Затем без всякого перехода пустился в рассуждения о женщинах, и Кларенсу хочешь не хочешь пришлось поддерживать разговор. Женщины, женщины, женщины! Все типы испанской красоты! Уроженки Гренады, Малаги, Кастилии, Каталонии. Ну а немки, гречанки, француженки, шведки! Он все крепче стискивал локоть Кларенса, хвастался, жаловался, перечислял, откровенничал, все ближе и ближе притягивая его к себе. Женщины погубили его! Кто отнял у него деньги, здоровье, время, годы, жизнь? — да все женщины: простушки, дурочки, красавицы, мотовки, ехидины, злюки, шатенки, блондинки, брюнетки, рыжухи… Кларенсу казалось, что его со всех сторон теснят женщины, их лица, тела.
— Эту церковь вы, я полагаю, отнесете к романскому стилю? — Кларенс остановился.
— Натурально, — сказал Альварес-Польво. — А теперь обратите внимание на ренессансный особняк рядом — его построили так, чтобы он гармонировал с церковью.
Кларенс смотрел на портик, на сплющенные фантасмагорические хари, дьявольски-звериные и человеческие одновременно, на каменных птиц, томно развалившихся чертей и апостолов. Двое мужчин волокли тележку, груженную пружинной сеткой и матрасом. Они походили на царей Еламского и Сенаарского, поверженных в прах Авраамом.
— Выпейте стаканчик вина, — сказал Альварес-Польво. — Я перенес операцию и пить не могу, но вы непременно должны что-нибудь выпить.
Когда же наконец начнется разговор о стихах? Кларенс терял терпение. Стихи Гонзаги мало что, а скорее и вовсе ничего не значат для такого человека, однако, невзирая на нескончаемую похвальбу своими любовными подвигами, самодовольство и нытье — он, мол, возложил на алтарь любви и красоты все свои силы, — старик, по всей вероятности, тот еще пройдоха. Он хочет проманежить Кларенса, разведать, сколько тот готов выложить за стихи Гонзаги. Поэтому Кларенс смотрел, лишь изредка моргая, прямо перед собой и держал себя в узде.
Bodega был самый обычный: огромные бочки, медные краны, бесчисленные бутылки — их двоило лиловое зеркало, — блюда с mariscos, вареные лангусты с повисшими на стебельках глазами и клешнями, причудливо скрюченными в предсмертных судорогах. Из середины зала поднималась вверх узкая винтовая лестница. Куда она вела? — бог весть… Кларенс так и не разглядел куда, как ни старался. Нищая девчушка в драном платьице подошла к ним, попыталась всучить лотерейные билеты. Старый селадон приобнял ее; она приласкалась к нему: взяла его несоразмерно маленькую руку и прильнула к ней щекой. Не прерывая разговора, он потрепал ее волосы. А вдоволь натискав, одарил монеткой и отослал.
Кларенс допил сладкую золотистую малагу.
— А сейчас, — сказал Альварес-Польво, — я покажу вам церковь, которую туристам почти никогда не показывают.
Они спустились в нижнюю часть города по заваленной мусором каменной лестнице, миновали хибары, недалеко ушедшие от пещер, пустырь, где низкорослые мальчишки играли в футбол — отбивали мяч головой, захватывали бутсами и отпасовывали назад.
— Вот она, — сказал Альварес-Польво. — Эта стена десятого века, а эта семнадцатого.
Воздух в церкви был сумрачный, промозглый, вязкий, как елей. Постепенно начали вырисовываться темно-красные, темно-синие, густо-желтые просветы, и Кларенс мало-помалу разглядел алтарь, колонны.
Альварес-Польво хранил молчание. Мужчины остановились перед статуей Христа в язвящем венце. Бок статуи был пропорот, залит ржавой кровью. Терновый венец слишком большой, слишком тяжелый — такой не поносишь. Стоя перед статуей, Кларенс ощущал, что тернии, того и гляди, пронзят его, да так, что душа вон.
— Дело, которое интересует нас обоих… — тут Альварес-Польво нарушил молчание.
— Да-да, уйдем отсюда, поговорим о деле. Среди бумаг вашего дяди вы нашли стихи. Они у вас здесь, в Сеговии?
— Стихи? — сказал Альварес-Польво, отворачивая от статуи смуглое помятое лицо. — Как странно вы их называете.
— Вы хотите сказать, что они не похожи на стихи? Что же они собой представляют? Как они написаны?
— Да как обычно, на том языке, на котором пишутся официальные бумаги. В соответствии с законом.
— Не понял.
— Я и сам ничего не понимаю. Но могу вам показать, о чем идет речь. Одна из бумаг при мне. Я ее захватил с собой. — Он вытащил документ из кармана.
Кларенс с трепетом взял листок в руки. Он оказался плотным — глянцевитым и плотным. Нащупывалось тиснение. Ага, вот и печать. Что графиня сделала со стихами? Выгравировала? Бумагу украшала золоченая звезда. Он придвинулся поближе к свету и в затейливой рамке из зеленых завитушек прочел: Compaсia de Minas, S.A..
— Что это?.. Нет, это не то. Вы мне дали не ту бумагу. — Сердце у него колотилось. — Уберите ее. Пошарьте еще в кармане.
— Почему же не ту?
— Судя по всему, это акции.
— Ну да, акции рудников, а вы чего ожидали? Ведь вас это интересует, разве нет?
— Конечно же нет! Нет и нет! Какие еще рудники?
— Уранинитовые рудники в Марокко, вот что я имею в виду.
— Что я буду делать с уранинитовыми рудниками? — спросил Кларенс.
— То же, что и всякий бизнесмен. Продавать. В уранините содержится уран. Уран нужен для производства атомной бомбы.
О господи!
— Claro. Para la bomba atomica.
— Какое отношение я имею к атомной бомбе? Какое мне дело до атомной бомбы! Слышать ничего не хочу об атомной бомбе! — сказал Кларенс.
— Я так понял, что вы финансист.
— Я? Разве я похож на финансиста?
— Конечно похож. Правда, больше на английского, чем на американского. Но, вне всякого сомнения, финансист. А разве нет?
— Нет. Я приехал сюда ради стихов Гонзаги, стихов, которые принадлежали графине дель Камино. Любовных стихов, посвященных ей поэтом Мануэлем Гонзагой.
— Мануэлем? Тем солдатиком? Тем маломерком? Который был ее любовником в 1928 году? Его убили в Марокко.
— Да, да! Как ваш дядя распорядился стихами?
— А, вот вы о чем. Да никак. Графиня распорядилась ими сама. Велела похоронить стихи вместе с собой. Забрала их с собой в могилу.
— В могилу? С собой, говорите? И списков нет?
— Думаю, что нет. Она оставила дяде распоряжения, а дядя был человек верный. Верность была его девизом. Мой дядя…
— К черту! К черту всё! И среди его бумаг нет ничего, касающегося Гонзаги? Никаких упоминаний о нем ни в дневниках, ни в письмах? Ничего?
— Он оставил мне акции рудника. Это большая ценность. Не сейчас, но они станут ценными, если мне удастся достать деньги. Беда в том, что в Испании серьезной суммы не раздобудешь. Испанские тузы трусливы и невежественны. У нас все еще продолжается эпоха контрреформации. Разрешите показать вам, где находится рудник. — Он развернул карту и принялся рассказывать о топографии Атласских гор.
Кларенс ушел, вернее, бежал от него. Запыхавшийся, разъяренный, преодолел подъем, ведущий в верхнюю часть города.
Едва переступив порог своего номера, он понял, что его чемодан обыскивали. Вне себя от бешенства он захлопнул чемодан, проволок его вниз по лестнице, мимо чаши с зеленой водой, в холл. И набросился на администратора:
— С какой стати полиция роется в моих вещах?
Администратор побледнел, но был тверд.
— Seсor, должно быть, вы ошиблись.
— Ничего я не ошибся. У меня в номере обшарили корзинку для бумаг.
С кресла в холле к ним двинулся мужчина. В поношенном костюме, с траурной повязкой на рукаве.
— Ох уж эти мне англичане! — Его трясло от ярости. — Они понятия не имеют, что такое гостеприимство. Приезжают к нам, живут в свое удовольствие, осуждают нашу страну, жалуются на испанскую полицию. Бывают же такие ханжи! Да в Англии полицейских куда больше, чем в Испании. Всем известно, что в ливерпульской тюрьме, а это огромная тюрьма, все камеры забиты масонами. В одном Ливерпуле encarcelados пять тысяч масонов.
Что тут скажешь? Всю дорогу до Мадрида Кларенс просидел в своем втором классе, не проронив ни слова и не шелохнувшись.
Когда горы остались позади, небо раскололось. Пошел дождь, обложной, внезапный, пузырящиеся лужи покрыли неохватное плоскогорье.
Кларенс предчувствовал, что ему наговорит эта рыжуха мисс Уолш за ужином.
ОСТАВИТЬ ГОЛУБОЙ ДОМ
Соседи — а на озере Сиго-Дизерт и всего-то жило шестеро белых — судачили между собой: мол, старуха Хетти не может больше жить одна. Жизнь в пустыне, пусть даже в доме есть печь с усиленной тягой и газ доставляют из города, ей уже не по силам. Были в округе женщины и постарше Хетти. Километрах в тридцати жила Эми Уолтерс, вдова старателя. Но та была двужильная старуха, не чета Хетти. Каждый божий день она окуналась в холодное как лед озеро. Вдобавок Эми помешалась на деньгах, знала им счет, чего никак не скажешь о Хетти. Хетти была не то чтобы пьянчуга, но она крепко прикладывалась к бутылке и теперь попала в беду, а соседи, пусть даже и самые что ни на есть хорошие, не могут помогать бесконечно, всему есть предел.
Соседи тем не менее любили Хетти. Да ее и нельзя было не любить. Бодрая толстуха, кичливая и уморительная хвастунья с круглой сутулой спиной и довольно длинными, плохо гнущимися ногами. Она окончила пансион для благородных девиц в Париже еще в прошлом веке, после чего училась играть на органе. Но теперь не сумела бы отличить фугу от сковородки. За канастой она склочничала. Остатки тонких светлых волос обрамляли ее лоб седыми кудерьками. Лоб у нее был не сказать чтобы морщинистый, но голубоватого, точно снятое молоко, оттенка. Ходила она, несмотря на массивн