Рассказы советских писателей — страница 29 из 130

— Воскресенье! — упрямо повторил Уча.

— Вот напасть! — Гудули хлопнул ладонью по колону.

— А тебе, дедушка Гудули, не все равно, суббота или воскресенье? Тебе в школу не идти…

— А число какое?

— Число — двадцать восьмое, день — воскресенье, месяц — ноябрь, год — одна тысяча девятьсот семидесятый, — выпалил, улыбаясь, Уча.

— Вот напасть! — сокрушенно повторил Гудули и поднялся.

Не обращая внимания на удивленного мальчика, он прошел в дом и уставился на отрывной календарь, прикрепленный над его кроватью. Сорвал листок, вернулся на веранду и снова уселся на ступеньку.

— А что, дедушка Гудули? — спросил Уча, присаживаясь рядом и с любопытством заглядывая снизу в лицо старика.

Гудули молча вытащил из нагрудного кармана очки, надел их и буква в букву прочел все, что было напечатано на листке календаря:

Пятьдесят четвертый год Великой Октябрьской социалистической революции

28 ноября — воскресенье

Солнце — восход 8,06

заход — 17,32

Долгота дня — 9,26

Полнолуние 24 ноября

восход — 10,55

заход — 20,31

1820 — родился Фридрих Энгельс.

И с той же обстоятельностью прочитал на обороте:

Знаете ли вы, что…

…человек делает до 20 тысяч шагов в день. В течение года эта цифра возрастает до 7 миллионов, таким образом, за 70 лет человек сделает 500 миллионов шагов. Этот путь приблизительно равен расстоянию от Земли до Луны…

Гудули взглянул на небо и увидел солнце. Потом перевел взгляд на запад и заметил ущербную луну. И солнце, и луна были сейчас на небе, но Гудули показалось, что солнце несравненно ближе к нему, чем луна. Он продолжал:

…384 тысячи км — это свыше девяти земных экваторов, следовательно, за 70 лет человек способен девять раз обойти вокруг Земли.

У Гудули закружилась голова. — За семьдесят — девять раз, а за сто? — Гудули посмотрел на ноги, колени его дрожали, тело налилось страшной усталостью, словно в этот миг он в двенадцатый раз завершал обход земного шара. Старик положил руки на одеревеневшие колени и долго-долго, пока не унялась дрожь, поглаживал их. — Слышите? Вот, оказывается, если бы мы эти сто лет только и делали, что бродяжничали из Ципнагвари до Озургети, от Озургети до Батуми, от Батуми до Москвы, из Москвы в Германию, из Германии в Америку, оттуда в Японию и снова до Озургети и Ципнагвари, то, наверно, двенадцать раз прошли бы насквозь матушку-землю! — Гудули задумался. — Не получилось. — Он грустно усмехнулся. — Выходит, все эти годы мы на одном месте топтались… А так много исходили. Да, немалые узоры наплели! Я не пеняю, и за то спасибо, что сто лет без устали носили меня с дороги на дорогу, со двора во двор, спасибо вам, помощники мои, большое спасибо] — громко произнес Гудули и снова погладил свои иссохшие колени.

В восемь часов утра двадцать восьмого ноября 1970 года Гудули Бережиани исполнилось сто лет. Вспомнил об этом Гудули, и сердце его забилось, словно птичка, накрытая в гнезде. Обомлел и испугался Гудули. Только в юности случалось такое сердцебиение — перед началом скачек, когда он садился в седло на краю сельской площади, когда выходил бороться с близнецами Зосиме Кердакзе да еще когда навстречу попадалась их сестра Талико. Испугался Гудули, как бы не оборвалось сердце, и схватился рукой за грудь. С полминуты колотилось сердце. За эти полминуты вся молодость пронеслась перед глазами Гудули, а сердце словно выскользнуло вдруг из-под ладони, выпрыгнуло: Гудули задохнулся, и холодный пот покрыл лоб. Легче пушинки показалось сердце, взвилось оно, растворилось в воздухе, сгинуло и так же внезапно вернулось, словно птичка в свое гнездо; вернулось, оправило перышки и принялось за свой повседневный, незаметный, размеренный труд. Спазм отпустил, легкие наполнились чистым воздухом, Гудули вытер рукавом холодный пот, перевел дыхание.

Час назад исполнилось Гудули те сто лет, которыми оделял бог каждого из Бережиани, и сейчас с привычной расторопностью старик вступил в свой сто первый год.


Гудули спустился во двор, прошел по тропинке вдоль водостока мимо убранных грядок и уселся в тени груши — своей ровесницы. Уча не отставал от него.

— А он не делает больно этой груше, дедушка Гудули? — спросил Уча и выдернул всаженный в ствол цалди[11].

«Началось, — подумал Гудули, — теперь до вечера миллион вопросов выпалит».

— Если бы дерево чувствовало, сынок, гиблое было бы наше дело, зря старался бы тогда человек замолить грехи свои. — Гудули ждал новых вопросов, но Уча осторожно прикоснулся большим пальцем к блестящему лезвию и сам ответил себе:

— Чувствует! Как не чувствует?! — и пристроился рядом со стариком. Гудули задумчиво положил руку на рыжую, как огонь, голову мальчика.

— Уча, нынче утром твоему деду Гудули исполнилось сто лет.

Уча взглянул на него и засмеялся.

— Чему ты смеешься, поросенок?

— Тебе и в прошлом и в позапрошлом годах было сто.

— Как это так? — даже обиделся Гудули.

— А сколько же?

— В прошлом — девяносто девять, а до того — девяносто восемь. Вот сегодня исполнилось сто.

— Ты все время одинаковый, — снова рассмеялся Уча.

— Не скаль зубы, как юродивый, пусть твой отец будет всегда одинаковым, если тебе так нравится!

— Мама говорит, что твои лета не прибавляются и не убывают; этот проклятый, сказала она, остановил время.

Гудули взглянул мальчику в глаза и увидел в них свое проказливое детство, потом посмотрел вдаль и спросил между прочим:

— Никак не умирает, говорит?

— Угу.

— Время, говорит, остановил?

— Остановил, говорит.

— Время, сынок, не только мне, но и ста парам буйволов остановить не под силу, — с горечью покачал головой Гудули.

— А кто может остановить время? — заинтересовался Уча.

— Придет пора, и, надо думать, само собой остановится, — и Гудули улыбнулся собственным словам. Уча откинулся на траву.

— Погляди, дедушка Гудули, на небе сразу и солнце, и луна.

— Я уже видел, сынок.

— Как же так, на небе день и ночь сразу?

«С ума сведет меня этот пострел», — подумал Гудули и ничего не ответил.

— Как же это? — не отставал Уча.

— Небо — это глаз божий, в нем все вместилось: и день, и ночь, — объяснил Гудули.

— Какой глаз?

— Ну и горазд ты, балаболка!

— Какой глаз? — не отставал Уча.

Гудули стало жарко, он расстегнул ворот.

— У тебя есть глаза?

— А это что, по-твоему? — Уча дотронулся до своего глаза указательным пальцем.

— Закрой!

Уча моментально зажмурился.

— Что ты видишь?

— Темно.

— Теперь открой. — Уча широко раскрыл глаза. — А теперь?

— Светло.

— Вот такой и глаз бога, — с облегчением вздохнул Гудули.

— Разве я и бог — это одно и то же?

— А как же, сынок, конечно, одно! Весь этот мир твой, и что в нем есть краше тебя?! — одарив мальчика всем миром, Гудули прижал к себе его словно охваченную огнем голову. Уча снова навострился спросить что-то, но Гудули зажал ладонью его открывшийся было рот и пригрозил: — Больше ни о чем не спрашивай, не то и тебя убью, и на себя руки наложу!

— Только один разок и больше не буду! — взмолился Уча.

— Договорились, но не больше! — предупредил Гудули.

— Утром мама сказала, что мой отец абрек, бандит, скотина и сукин сын. Это правда?

У Гудули пересохло во рту, и он долго не мог ответить этому маленькому, как щенок, ребенку, голову которого прижал к груди, огненную голову, согревающую его старые кости. Уча не сводил со старика испытующих глаз.

— Правда, сынок, но ты не должен повторять этого, все-таки он твой отец, — еле выдавил Гудули.

— А почему правда?

— Как иначе можно назвать мужчину, который бросает такого младенца и мчится за бабьей юбкой в Ставрополь?

Уча, не спрашивая больше ни о чем, молча высвобождается и идет к воротам.

«Не стоило говорить ему, он представляет себе отца ангелом, откуда ему знать, что тот при случае и Христу, кости переломает», — казнится Гудули и зовет:

— Уча, сынок!

Но Уча не оглядывается.

— Постой, Уча!

Уча останавливается, не оборачиваясь.

— Посмотри на меня, Уча! Не скотина он, твой отец, он Тариел, Фридон и Автандил[12] в одном лице. Ты что, шуток не понимаешь, сукин ты сын? — Уча недоверчиво косится на Гудули, не обманывает ли. Гудули машет ему рукой. — Иди ко мне, сынок, иди!

Уча медленно возвращается, но в этот момент словно кипятком обдает кто-то залихорадившее тело старика. Сначала он не поверил. Но это неведомое раньше ощущение, этот жар завладевает им все сильней, рождает ужас неизвестно перед чем, и Гудули вдруг понимает — начало конца.

— Господи! Не допусти! — взмолился он, но бог был неумолим. Словно ледяной водой обдало ноги Гудули Бережиани. — Уча, сынок, помоги мне! — вырвалось у старика, и, прежде чем успел подбежать мальчик, он сполз на колени, словно молиться собрался, и зарыдал.


Прошло около часа. Дар речи снова вернулся к Гудули.

— Иди, сынок, иди, оставь меня!

— Я побегу позову маму, она подбирает остатки кукурузы на поле.

— Не зови, сынок, мне уже лучше.

— Пойду скажу.

— Да ничего у меня не болит!

— А почему ты плакал, если не болит?

— Обманывал тебя, хотел испытать, любишь ли дедушку.

— Что-то все ты обманываешь меня сегодня.

— Свихнулся на старости лет, вот и дурю. Ступай, оставь меня одного, отдохну малость.

Уча пошел, но у ворот обернулся.

— Иди, сынок, иди! — властно говорит Гудули, и Уча покидает двор.

Старик стоит неподвижно, прислонясь к дереву, бессмысленно уставясь в землю. Разум его угас совершенно. Все вокруг — село, скотина, растения, небо и земля — пребывало в безмолвии. Гудули видел, как сорвалось с дерева несколько груш и беззвучно разбилось о землю; видел, как бежала по стоку вода и не журчала; видел, как ветер трепал лист кукурузного початка, но не слышал шелеста; видел, как корова топталась у ворот и, вытянув шею, звала его, но мычания не слышал. Видел, как суматошно затряс крыльями взлетевший на плетень петух Лонгиноз, как, выпучив глаза, разевал он клюв, но ни звука не доносилось до старика. Все и вся были мертвы. И только одно ожидание, ужасное, нескончаемое, завладевшее всем его существом, переполняло Гудули. Он прислонился спиной к стволу груши, окаменевший, уронивший руки, и сам смахивал на дерево, на старое, с оплывшим стволом, дуплистое и трухлявое дерево, которое уже целую вечность ждет своего дровосека.