Я схожу около депо. Вагон входит в трамвайный парк. Мне не остается ничего другого, как уйти домой. По меня удерживает смутный внутренний голос.
Когда-то в этом трамвайном депо я был свидетелем необычного происшествия. Мальчишеская непоседливость толкала меня на бродяжничество. Однажды я забрался в депо и крутился среди открытых, без окон, летних прицепов. Дело было в июне, самом жарком месяце лета, — недаром его называют в народе месяцем печки, — солнце жгло неумолимо. Но в депо я чувствовал себя прекрасно. Я мог разглядывать старые демонтированные моторы, мог отвинчивать гайки — и мне никто ничего не говорил, мог, наконец, спрятаться под крышу прицепа и вообразить, что я капитан судна, которое отправилось в кругосветное путешествие. Я облюбовал себе прицеп, находившийся в самом тупике, и встал на «капитанский мостик». На скамье, в другом конце моего корабля-прицепа, чирикал маленький воробышек. Он был совсем заморыш, серенький, взъерошенный, но корабль должен иметь на борту помимо капитана еще и команду. Я зачислил воробья в матросы. Хорошо помню, как сквозь заднее стекло прицепа на воробышка падал сноп света, и, хотя солнце жгло немилосердно, воробью это, видимо, доставляло удовольствие. Он без умолку чирикал.
Так и осталось у меня в памяти: голубое, как шелковое покрывало, небо, огненный поток света и чириканье воробья. И вдруг откуда-то сверху сорвался и стремительно полетел какой-то темный предмет, разбил стекло прицепа и грохнулся об пол. Я перепуганно вскочил. На полу лежал большой и красивый ястреб. Он был мертв.
Что могло случиться с ястребом? Полный недоумения, я разглядывал птицу, пока не пришла разгадка: ястреб разбился о стекло. Откуда-то с высоты он увидел и подстерег маленького беспечного воробья, который купался в солнечном потоке. Хищник не подозревал, что между ним и добычей стоит препятствие — толстое стекло. Это стекло, просвеченное солнцем, было для него невидимым. И вот надменный, самоуверенный ястреб валялся на полу грудой тряпья.
Воробей, парализованный страхом, застыл на месте. А когда оцепенение прошло, он, выкрикнув птичье ругательство, стремительно вспорхнул и улепетнул что было сил.
Я посмотрел вслед воробью и только тут увидел в стекле совершенно круглую дырку. Подошли рабочие, с удивлением стали рассматривать словно вырезанное искусным стекольщиком отверстие. Ястреб вызвал меньше толков, чем эта круглая дыра в стекле…
Из проходной депо выходит кондукторша. Она замечает меня, оглядывается, потом подходит ближе и спрашивает, отчего я тут стою, может, что-то потерял в трамвае?
Я говорю:
— Нет, нет, все в порядке.
— Может, забыли что-то ценное? Так я могу сообщить в контору.
— Да нет, я ничего не забыл. Не беспокойтесь.
Женщина смотрит на меня испытующим взглядом и настаивает:
— Вы не стесняйтесь. Может, все-таки что-то потеряли? Какую-нибудь безделушку?
— Не терял и не забывал, — говорю я и развожу руками: дескать, мне нечего терять и нечего забывать.
— Значит, кого-то ждете? — улыбается женщина, оглядывая меня с головы до ног. — Уже поздно, все разошлись. Если вы кого-то ждете…
— Да, уже поздно, — тихо соглашаюсь я.
Некоторое время мы молча идем рядом.
— Случается, потеряешь пустяк, а сожалеешь всю жизнь, — задумчиво говорит женщина.
Я вздрагиваю от ее слов, неловко спотыкаюсь о камень.
— Пожалуй… Вы правы.
— Чувствуете, какой воздух? — спрашивает женщина. — Цветет акация…
Мне не хочется отвечать. Я закуриваю сигарету.
Над моим родным городом стелется огромное звездное небо. И каждая звезда — загадка. Некоторые звезды давно угасли, но их свет все еще продолжает пробиваться к нам из глубин вселенной.
А не сохраняют ли свой след среди людей и наши разлуки?..
Перевод с молдавского Л. Мищенко
Борис МожаевПетька Барин
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово, зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая — пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
— Что, очередь? — спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
— У меня тут дело такое, что не к спеху… Так что давай проходи, — и как-то жалко улыбнулся.
— Я тоже вроде не тороплюсь.
— Нет, проходи ты, — настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в аргунском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
— Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.
— Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.
— Райсобес отказался.
— Я ж тебе пояснил, почему… При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?
— Дак бумаги Федька не дает.
— Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.
— А колько позовут, столь и работал.
— Но откуда ж я знаю? Я-то не состоял в вашем колхозе.
— Ну да… Я вот состоял, а пензию не дают.
— Тьфу ты! Опять двадцать пять, — Володя громыхнул стулом и повернулся ко мне: — Вот, поговори с ним.
Старик тоже поглядел на меня, часто заморгал, зашмыгал носом и заплакал:
— Бог с ними… Дадут — дадут, а не дадут — и не надо, — он утер шапкой лицо и горестно вздохнул.
— Вы откуда будете? — спросил я его.
— Из Петуховки я… Самохвалов.
— Кто ж поступил с вами несправедливо? На что вы жалуетесь?
— Мне не то обидно, что не работал, а то, что бумаг, говорят, нету.
— Так ведь только бумага подтверждает, что вы работали, — сказал Гладких.
— Небось, когда работал, бумаги не требовали. Ступай на работу и все… Я, бывало, и на бакчи еду и в лес за дровами. Мне говорят — иди в кавхоз, лошадь дадим.
— А вы что, безлошадником были? — спросил я.
— Когда лошади не было, я на крахмальном заводе работал.
— А в колхозе по доверенности работали или как? — спросил Гладких.
— Нет, я на труддень. Сани починю, тырлы… Казхозник я.
— Да у тебя даже книжки колхозной нет, — сказал Гладких. — Ты и в райтопе работал, и в лесничестве, и на кирпичном.
— Куда пошлют, там и работал. Получал колько дадут. Мне больно обидно, что все получают пензию, а я нет. А еще больно грубо сказал секретарь Федька: от меня, мол, все зависит. Хочу дам бумагу, хочу нет. А я без работы не могу. Болею я от этого. Охо-хо-хо! Мало работал? Да я, брат родной, сидеть не могу. На быке шкуры возил в войну. А мосты через Петравку развалились. Это, как сказать? Телега без наклесток… Не телега — дроги. Шкуры с нее плывут… а я по река их ловить. По брюхо в воде плавал. Бумаг, говорит, нету. Это не доказывает. У меня свидетели есть. Кто хочешь подпишет, что дядя Васька работал. Эхе-хе-хе! Как вы мне поясните сделать-то? Что я в кавхозе работал.
— Надо такую бумагу, чтоб свидетели подписали… Хотя бы два человека. Понял? — пояснил Гладких. — Голошеин так сказал.
— Голошеин… Какой Голошеин? Федька, что ли? Дак он не хочет подписывать.
— Да что тебе дался Федька! — взорвался Гладких. — Пусть подпишут свидетели, которые знают, что ты работал.
— Ну да… Подпишут — подпишут, а не подпишут — и не надо. Мне больно то обидно, что бумаги, говорит, нет. Когда работать надо — бумаги не просят… а пензию — дай бумагу. Охо-хо-хо… — Он натянул глубоко, по самые брови, шапку, расправил уши и пошел.
— Наконец-то, — с облегчением сказал Гладких и, дождавшись, пока тот вышел, спросил: — Как думаешь, бестолочь или придуривается? Если придуривается, то неплохо играет.
— Небось есть захочешь — заиграешь.
— Нет, ты чудной! Что у нас тут богадельня, что ли? Кто ему велел бегать с места на место. Порастерял все… А теперь и штанов не соберет.
Володя был еще молодым человеком — чуть за тридцать перевалило, — судил обо всем строго. Я только пожал плечами и вздохнул, как давешний проситель…
— Тебя там директор ждет, из Мещерского совхоза, — перевел я разговор.
Он вдруг рассмеялся с каким-то предвкушением потехи и даже руки потер:
— Пусть посидит.
— Да неудобно. Может, позвать?
— Он не войдет… При тебе — ни за что не войдет!
— Что у вас за секрет?
Володя достал из ящика письменного стола сколотую булавкой машинописную рукопись и кинул передо мной на стол:
— Читай!
Я прочитал заглавие: «Письмо директору совхоза «Мещерский» Петру Емельяновичу Проскурякову»…
— Личное письмо? — спросил я, отодвигая рукопись.
— Да ну, личное! Вроде вызова послал директору, как раньше на дуэль вызывали. Самым честным поступком вашим, говорит, было бы сейчас же написать заявление об уходе. Не ваше это дело — быть директором, — Володя рассмеялся. — А, каково выдал?
— Кто этот судья?
— Да есть у нас один строптивый… Рабочий совхоза… тракторист.
— Простой рабочий?
— Ну, не совсем простой. Наш изобретатель Ступин. Слыхал?
— Это что в газетах пишет?
— Он. Съездил бы к нему. Интересный мужик…
— А что у него с директором?
— Как тебе сказать… Тут нашла коса на камень. Шерстит он директора и на собрании и в печати. А тот прижал Ступина на горючем. Приказал за пережог дизельного топлива удержать со ступинского звена. Ну и высчитали по тонне с каждого. Ступин ему письмо: за что? Что у нас, трактора не исправны? Топливо течет? Или на свои нужды гоняем трактора? По чьей вине пережог? Да по вашей. Летом солому возим на санях, а зимой на телегах. Возле фермы непроходимые болота — за уши трактора таскаем… Мы и так мало зарабатываем по вашей милости, а вы с нас за пережог еще берете? Ну и пошла писать губерния… Другой бы получил такое письмо — в сейф его запрятал. А этот в райком прислал: примите меры, говорит, подрывают мой руководящий авторитет.