Сейчас все поднялись, но никто не произнес ни слова. Сердце дядюшки Абдурауфа екнуло. Неужели ничего не скажут, так и уйдут?! Когда хоронили Раиса-в-ремнях, глашатай не успел раскрыть рта для традиционного вопроса, как кто-то произнес:
— Нет надобности задавать вопросы и отвечать. Пошли.
И все встали и ушли.
Речь, конечно, идет не о благословении. Если бы благословение имело силу, на земле давно был бы рай, если бы проклятие было действенно, то отпала бы надобность в тюрьмах, в прокурорах, в милиции и в других подобных учреждениях.
Традиционный вопрос и ответ как бы подытоживали всю жизнь покойного. Это была последняя оценка человека.
— Люди, — сдерживая гнев, взволнованно проговорил дядюшка Абдурауф, — нас спрашивают, каким человеком был усто Акил. Ведь надо же что-то сказать!
Он мог бы сам произнести ответ, но ему очень хотелось услышать его от других.
Минута прошла в глубоком молчании. Люди, которые находились вблизи тропинки, ничего не сказав, пустились в обратный путь.
— Хороший был мастер усто Акил, — произнес человек, стоявший позади дядюшки Абдурауфа.
— Ну и дождь! Нитки сухой не оставил! — буркнул другой себе под нос.
— Да, Акил был мастером! — подтвердил третий.
Больше никто ничего не сказал. Один за другим люди стали спускаться в кишлак.
Авторизованный перевод с таджикского Ю. Смирнова
Аскад МухтарДевятая палата
Жизнь человека мерят не годами, а делами.
Новая больница в городе строителей была расположена очень удачно — на солнечной стороне, у подножия гор. Роща тополей отделяла больницу от больших дорог. В летние дни потоки горного воздуха вливались в широко открытые, окна.
Сосед Бахрамова по палате, Хаджа-бува, несмотря на тяжелое состояние, был болтлив и назойлив. Покрякивая и постанывая, он непрерывно говорил:
— Да, уважаемый, слабы нынешние. До шестидесяти лет не доживут, а уже стонут: «Сердце, ох сердце…» А вам, дорогой, сколько лет?
— Шестьдесят семь, — ответил Бахрамов.
— Вот видите… А нам в этом году, когда созрел тутовник, исполнилось без двух восемьдесят… И ничего, слава богу, на сердце на жалуемся…
«Храбришься», — подумал Бахрамов. Он-то видел, что дела у старика плохи. Вчера, когда приходил парикмахер, он даже не смог подняться. Бахрамов выглядел бодрее и лучше, хотя и лежал на спине и ему не разрешали шевелиться.
Вошла сестра — рослая смуглая девушка с продолговатым лицом. Звали ее Мамура.
— Надо лежать неподвижно. Не забыли? — спросила она, поправляя подушку. — Вот так, и голову не очень-то поворачивайте.
— Знаю, доченька, знаю. Тысячу раз это слышу. Но сколько еще так лежать? Никто не говорит…
— Скажем, когда придет время.
По ее глазам Бахрамов видел, что она и сама не знает, сколько ему еще лежать — то ли неделю, то ли месяц. Но на то она я сестра, чтобы успокаивать больных. Правда, за эту палату Мамура не очень беспокоилась: степенные, повидавшие жизнь старики лежат себе, ни на что особенно не жалуясь.
Сестра дала обоим лекарства и вышла. Бахрамов тут же повернул голову. Зеленый склон, поросший травой, подступал к стене под окном. Крупная хохлатка вела по лугу выводок цыплят. Желтые пушистые шарики катились вниз по склону, путаясь в траве, спотыкаясь и падая. У Бахрамова даже повлажнели глаза — такими беспомощными казались ему эти живые существа, доверчиво и радостно бегущие на материнский зов. Бахрамов поднял глаза к небу — он боялся увидеть в нем коршуна или ястреба, но небо было ясное и чистое, просто невозможно предположить, что в этой спокойной синеве может таиться зло.
Вот уже три недели, как Бахрамов неподвижно лежит на спине. Сначала болели поясница и плечи, а теперь тело стало как камень. Бахрамову все давно надоело: и эта светлая палата, и его сосед, и собственная плоть, за которой ухаживали чужие руки, — и он, стыдясь своей беспомощности, покорно подчинялся санитаркам и сестрам. А за окном была жизнь. Он изучил ее до мельчайших подробностей. Это было нетрудно, потому что все ограничивалось видимым в окно пространством. Только небо было безбрежным. Порою, когда он, погруженный в думы, неподвижно лежал, забыв о времени, устремив глаза в прозрачную высь, болтливость соседа становилась особенно невыносимой. В такие минуты Бахрамов старался не слушать его.
— Вот еще один день прошел, — сказал старик, будто радуясь тому, как быстро летит время. — Вон наш благочестивый сосед уже молится… Глядите!..
А чего смотреть? Бахрамов, не глядя, знал, что на краю луга стоит двор с тенистым садом, окруженный колючей изгородью. Хозяин двора, в белых штанах, похожих на аккуратно подрезанные кальсоны, в белой рубашке до колен, с вырезом вокруг шеи, пять раз в день возносил молитвы богу в восточном углу сада.
Бахрамову нравилось, что Хаджа-бува откровенно посмеивался над богобоязненным человеком. Старик, которому было под восемьдесят, меньше всего думал о боге и с удовольствием нарушал запрет корана, уплетая без разбора все больничные блюда.
— Много надежд возлагает на тот мир, если так исправно молится. Мне бы хотелось подольше задержаться на этом, — продолжал Хаджа-бува.
Бахрамов улыбнулся. Жизнелюбие соседа было неиссякаемым.
— Да, надежда, — сказал Бахрамов, продолжая глядеть в небо. — Чего только не делает человек ради этой надежды!.. Я читал в одной книге, что в Индии старики мечтают умереть на берегу Ганга. Отойти в тот мир возле священной реки — значит прямехонько попасть в рай. Больные и голодные, они неделями лежат возле воды, день и ночь моля бога послать им смерть… Вот какой может быть надежда, Хаджа-бува. Одна, окрыляя, помогает жить, другая гонит навстречу смерти.
— Я не признаю никаких надежд. Миска жирного плова или шашлык из молодого барашка лучше всякой надежды. Я хочу жить, дорогой. И если уж судьба даровала мне столько лет жизни, что ей стоит продлить их еще?
Бахрамов снова улыбнулся.
— Кем вы работали? — спросил он.
— Какая нынче работа, дорогой? — уклончиво ответил старик. — Мы были на многих работах, чем только не занимались… Теперь пришло время пожить. На это и надеюсь. — Бахрамов молчал, и старик, переждав, спросил. — А на что вы надеетесь, уважаемый? Похоже, что вы со мной не согласны?
— Почему? Я не против жизни. Что может быть лучше? Но человек не вечен, и, когда наступает предел, на что же надеяться?
Старик даже приподнялся. Он огладил бороду и с удивлением уставился на соседа.
— По-вашему, вон тот прав? — Старик показал высохшим пальцем в окно.
— Нет. — Бахрамов улыбнулся, прикрыв глаза. — Моя надежда — в будущем… Не в том, а в этом мире. Умру я, останутся другие.
Старик опустился на подушку, покряхтел и, когда боль утихла, сказал:
— Как-то все у вас по-чудному получается: вы умрете, а надежда на будущее останется? В будущем нас с вами не будет, что же там делать нашим надеждам? Это самообман, дорогой.
Улыбка медленно сошла с лица Бахрамова.
— У вас есть дети, Хаджа-бува? — спросил он.
— Эге-е… Вон вы о чем. Есть, конечно. А у вас?
Бахрамов тяжело поднял ослабевшую руку, показал два пальца.
— Были… двое, — сказал Бахрамов. — Война… Жена тоже умерла. И сам вот…
Хаджа-бува устроился поудобней. Взяв с тумбочки мухобойку, долго караулил надоедливо жужжащую муху и, только убив ее, снова заговорил:
— Моих сыновей война пощадила. Все они отделились, живут сами по себе, своими надеждами. При мне остался внук. Да и он, скажу я вам, отрезанный ломоть — упрямый и непутевый…
— Как же так получилось?
— Держал мальчишку при себе, думал, будет опора в старости. Эргашем его зовут. Хотел сделать из него человека, отправил учиться. Не вышло! Пыхтел, кряхтел в городе, провалился на экзамене и вернулся. Пошел работать на плотину. Говорит, поработаю годик, потом снова поеду учиться. Куда там! Если попал на стройку и хорошо работаешь, разве отпустят? Закрутят, завертят. Гнет там спину со своими дружками, а толку?
— Сами говорите — хорошо работает, какой же еще нужен толк?
— А мне от этого какая польза? Нет у меня на него никакой надежды. Потерял Эргаша. — Старик помолчал, что-то соображая, потом сказал: — Нет, не понимаю, дорогой. Детей у вас нет, а думаете о будущем?
Бахрамов не ответил. Он уже некоторое время прислушивался к пронзительному женскому голосу за окном.
— Алишер! Алишер! — звала женщина.
Бахрамов, улыбаясь, поглядывал в окно, ожидая появления Алишера. Он знал, что обычно в это время молодая женщина, невестка богобоязненного человека, разыскивает сына. Ее резвый карапуз без штанов, в красных ботиночках вечно гонялся за всякой живностью, будь то цыпленок, воробей или бабочка. При этом его качало на слабых еще ножках. Он спотыкался в высокой траве, падал, но тут же вскакивал и снова бежал.
— Вы мне не ответили, дорогой, — напомнил Хаджа-бува.
— Не ответил? А что же отвечать? Если у меня не осталось детей, то они есть у вас, у других.
На лугу показался Алишер. На этот раз он гнался за отбившимся цыпленком, растопырив ручонки, а наперерез непокорному сыну бежала молодая женщина. Алишер увидел ее и пустился наутек, как шар, катясь по траве. Женщина подхватила его на руки, и тут же все вокруг огласилось протестующим плачем.
— Пока такой чертенок вырастет, мать прежде времени состарится. Вот и все ее будущее, — проворчал Хаджа-бува.
Бахрамов до самых сумерек не отрывал глаз от окна. Он не отвечал соседу — просто не хотелось разговаривать. Голова была ясная, он лежал, наслаждаясь покоем, впервые за много дней не испытывая тяжести в груди.
Незаметно для себя Бахрамов заснул, даже не выпив снотворного. Ночная сестра постояла над ним, прислушиваясь к его спокойному дыханию, и тихо вышла из палаты.
Проснувшись утром, Бахрамов подумал, что давно уже его сон не был таким освежающе легким и что, пожалуй, есть надежда на выздоровление. Врач на обходе подтвердил, что если и дальше так пойдет, то через несколько дней ему разрешат поворачиваться на бок.