Рассказы советских писателей — страница 89 из 130

Матвеич переглянулся с женой.

Те этот взгляд перехватили и, не будь дуры, сразу быка за рога:

— Мы будем платить по двадцать рублей в месяц, — сказала черненькая. Чуть помявшись, добавила: — И по литру спирта.

От этих последних слов у Матвеича приятно защекотало в животе, хотя он тут же смикитил, что спирт будет ворованный, из какой-нибудь лаборатории. Однако и это было косвенным подтверждением, что девки не врут — инженеры, с производства.

Литр спирта — стало быть, это четыре поллитры водки. Двенадцать рублей. Да еще двадцать — тридцать два. Тридцать два на три… девяносто шесть. Чуть меньше ста. Деньги.

Отчего же соседи не пустили? Сапрыкины, Чижова Манька… Или меньше давали?

— Да вы не думайте — думать вредно, — настаивала беленькая. — Ну, что, вам места во дворе жалко?

Нахальные, все же, девки.

Места Матвеичу не было жалко. Во дворе еще хватало места. Хоть и не голо там: картошка посажена, огурцы, лук высеян. А что не занято огородом, то — сад. Всего тридцать соток.

Однако этой весной Матвеич предпринял нехитрую операцию, какую уже проделывал не первый раз. За одну ночь они с Витькой сняли задний, выходящий к берегу, забор, вырыли новые ямы и перенесли этот забор сажени на две. С боков тогда же, ночью, заделали. Никто ничего не заметил. А землицы, между тем, прибыло, если прикинуть по всей длине забора. И туда Матвеич намеревался осенью передвинуть сарай, чтобы освободить другой угол двора, где в будущем он наметил строить зимний дом для молодых, для Раисы с Витькой и для их приплода.

Так что место было. И много ли надо места, чтобы поставить палатку?

Его иное смущало сейчас.

Он подумал, как посмотрят на это прибавление старые дачники — Зинченки и Григорий Аронович с Мирой Львовной. Не обидятся ли? Может, им такое соседство окажется не по нраву: вот эти лахудры крашеные. Начнут к себе мужиков возить на машине, а тут, понимаешь, дети…

И с уборной выйдет затруднение. Днем-то скворешня эта стоит пуста, а вот утром, когда все — и дачники, и хозяева — все спешат на работу, к поездам, тут порой случается заминка.

Ну, да ничего: двумя больше, двумя меньше… У других вон, у Серёни да Маньки Чижовых, еще больше напихано дачников — целых три семьи. И не ропщут.

— Все колеблетесь? — весело рассмеялась беленькая. — Повальный гамлетизм.

Матвеич посмотрел на жену. Она-то как? Но Кланя стояла рядом в полном безразличии, полагаясь на мужнино решение. Она у него была безмолвная.

А деньги на земле не валяются, от денег отказываться грех. К тому же в душе Матвеича зародилось вдруг некое тщеславие: две машины будут подъезжать к его воротам. Та, что Зинченку возит, и еще эта — красный «Запорожец». Ни в каком дворе Хрюнина еще не бывало, чтобы сразу две машины.

— Ладно, — сказал он, почесав затылок. — Ставьте палатку. Деньги за месяц вперед.

2

Витька Баландин поспел на четыре пятнадцать. И слава богу, потому что вслед за этим пойдут уже прямые московские поезда, куда и не всунешься — пятница. Так и будут до самой ночи одна за другой катить электрички на Хрюнино, битком набитые праздной публикой: туристы с непосильными рюкзаками, рыболовы в полном снаряжении и с надеждой на лицах, дачники с авоськами и просто чепуховые ребята с гитарами на шнурах…

А сейчас вагоны еще полупусты. Едут из Мытищей, садятся по дороге отработавшие смену люди. Ударники производства. Вроде него, Витьки.

Он ведь и на самом деле ударник производства, Витька Баландин. Работает на заводе, а на каком — нельзя, молчок. Специальность — тоже не ваше дело. Он на этом заводе начал работать еще до армии, дальше призвали на действительную, отслужил, а где — нельзя, молчок. А потом опять на тот же завод. Разряд четвертый, сто двадцать в месяц, год рождения сорок пятый, женатый — это вам, пожалуйста, полная анкета, скрывать тут нечего, подписки не давал.

На Витьке брюки-клеш, нейлоновая белая рубашка, мокасины «Цебо». И черные очки. Ростом он вышел, плечами культурист, нос, рот — все на месте.

И ты там, слева, на скамейке, — не косись, не косись, девочка, фабричная девчонка. Не надо. Давно уж это замечено. И что ты всякий раз норовишь в тот же вагон сесть — тоже известно. Только зря все это. И не жди, что подойду, мол, сколько времени, где живете, как звать. Потому что был уже один такой случай, тоже с девчонкой фабричной: косилась-косилась, а там и он с хорошего настроения покосился, подошел, сколько времени, как звать, где живете, не желаете ли вечером на танцы — и вот уж он, Витька, не до Тетерина ездит, а до Хрюнина, и стал он вдруг, по мнению деревни, не Баландин, а Порфирьев, а та, что косилась, тоненькая такая, нынче с пузом — во, И всего-то он, Витька, выгадал, что от завода до Хрюнина ездить электричкой пятнадцать минут, а до Тетерина — еще двадцать речным трамваем.

Так что не косись, попутчица. Окольцованный уже.

Не косись. Слезай, приехали. Хрюнино.

На платформе Витька столкнулся с Чижовым Серёней. Оказывается, Серёня ехал в соседнем вагоне. Он садился в электричку остановкой позже. На другом заводе работает. Тоже хрюнинский житель, Серёня, соседний дом.

— С получкой? — спросил Серёня.

— С получкой.

А самого Серёню насчет получки Витька и спрашивать не стал. Потому что сразу видно: с получкой Серёня. И видно, и по запаху слышно. Когда успел?

— Зайдем, — предложил Серёня.

— Ну, зайдем, — согласился Витька.

Вообще-то ему не хотелось заходить: день выдался уж очень жаркий. Вся рубаха мокрая. Лучше бы искупаться сперва. И получку верней бы сперва отдать Раисе, а потом из той получки выпросить.

Однако нельзя отказываться, если товарищ приглашает, друг-приятель, сосед через забор. К тому же с получки — святое дело.

У платформы ларек. Хитрый домик. Целый день закрыт, а как люди на работу едут и с работы — открывается, милости просим. Стоит очередь: желающие — при деньгах, и сочувствующие — без денег. Ванька Ядрин, хрюнинский пастух, прибежал запыханный, три версты отмахал, стадо в лесу бросил — его пустили без очереди, потому что Ваньке еще и обратно бежать три версты.

Серёня и Витька выпили по сто, закусили плавленым сырком. А еще бутылку взяли с собой.

И потопали к деревне.

Я люблю тебя, жи-и-изнь,

Что само по себе… —

дорогой запел Серёня, была у него такая слабость: петь, когда выпьет. И громко поет, вся деревня знает, когда Серёня выпивши. Но голос, между прочим, у него хороший, смолоду, когда еще на Маньке не женился, в самодеятельности выступал.

Вот и о-окна зажглись,

Я ш-шагаю с работы…

Перво-наперво была услышана эта песня во двора Нюшки Крайней. В Хрюнине Нюрок да Нюшек — полдеревни, потому их различают по прозвищам. И вот эта Нюшка звалась Нюшкой Крайней, потому что дом ее самый крайний, когда идешь от станции. И, само собой, пение Серёни было тут услышано раньше всего.

Услыхал его Тимофей Акимович, Нюшки Крайней муж, который с прошлого года жил по инвалидности: ему на лесопилке оттяпало три пальца циркулярной пилой. И он теперь получал пенсию, маленькую, однако, за три пальца большой не схлопочешь. С тех пор Нюшка Крайняя взяла над ним строгую власть, пить не давала нисколько, на питье зарабатывать надо, а он не зарабатывал, нещадно эксплуатировала его по хозяйству. У них корова была, очень породистая высокоудойная корова, едва ли не половина всех хрюнинских дачников питалась парным молоком от этой коровы. И Нюшка с Тимофеем изо всех сил трудились на эту корову. Вечерами Тимофей Акимович тщательно окашивал зону отдыха, и вдоль берега, и на горке, где стояли деревянные, ярко раскрашенные грибки, и на лесных опушках, и в самом лесу. Когда совсем стемнеет, привозил траву домой на тележке. Тут же и сушили.

А в данный момент сено складывали под крышу. Сама Нюшка Крайняя стояла на чердаке, а Тимофей Акимович подавал ей на вилах. Чердак был высоко, и ему еще приходилось взбираться ступеньки на две по лесенке, прислоненной к стене.

— Чего там? — закричала мужу Нюшка Крайняя, ожидая новой подачи.

Но Тимофей Акимович, услыхав знакомое Серёнино пение, прекратил подачу и смотрел сквозь решетчатую ограду на приближающихся. Он знал, что у них Сегодня получка. Догадался, с чем идут ребята.

А веселый Серёня, для пущего куража, вытащил из кармана поллитру и стал ею приветственно крутить в воздухе.

Тимофей Акимович замер, как лягавая на стойке.

— Ну, чего там?.. — сердилась наверху Нюшка.

— Составляй компанию, Акимыч! — заглянув через забор, предложил Серёня.

Он был добрый, Серёня, любил компанию. И жалел Акимыча, который теперь сидел на пенсии. И еще, по правде сказать, Серёне не хотелось идти домой. Он еще не настолько был пьян, чтобы не бояться своей Маньки. И еще не такой он был пьяный, чтобы Манька сама его забоялась. Поэтому он правильно сообразил, что лучше всего раздавить эту поллитру в крайнем дворе, во дворе Нюшки Крайней, с Акимычем.

— Вы что там, а?.. — почуяв недоброе, высунулась с чердака Нюшка.

Но было уже поздно.

Тимофей Акимович быстро убрал деревянную лестницу, положил ее наземь.

Теперь хозяйке было не слезть.

— Я сейчас, ребятки, — засуетился он. — Я сейчас. Стаканчики…

И скрылся в доме.

— Тимофей! Немедля поставь лестницу… — приказала Нюшка, не видя, что он исчез.

— Здравствуйте, Анна Степановна, — поклонился ей в пояс Серёня. — Как поживаете? На зиму сенцем уже обеспечены?

Нюшка Крайняя нагнулась, стала шарить, искать, чем бы запустить. Да не нашла.

— А вам оттудова, Анна Степановна, Москву не видать? Телебашню хотя бы?

— Ух, гад… — остервенела Нюшка.

А из дому на рысях выбежал Тимофей Акимович.

— Вот, ребятки. Стаканчики… Погодите, я сейчас.

И кинулся к ближней грядке. Зашуровал куцепалой рукой в ботве. Вернулся, держа горстку крохотных огурцов, колючих, с еще не отсохшими желтыми цветочками на рыльцах.