Появляется Левка со сворой борзых. Кобель могучий, щипец с горбинкой, весь в завитках, и сука ладная. Немножко мелковата, но широкая и вся как стальная пружинка. Обе собаки муруго-пегие. Александр Иванович, видя, что собаки мне понравились, весь просиял.
— А! Что, хороши собачки-то? А как ловят! У нас, батенька, русаки не московские. Наш русак и резов, и умен. Он уши не развесит. Вот-вот сейчас его собака захватит, а он, как мячик, вверх подскочил. Собака под ним и пронеслась… Туда-сюда — нет русака, а он уж во все ноги в кусты мчится. Да, батенька, вот какие русаки бывают! Профессора! Неподалеку тут имение барона Корф. Так этот барон, батенька, от одного такого русака навзрыд плакал. Двух самых резвых собак у него этот русак погубил. Тут, батенька, волком взвоешь. Резвый был русак и великого ума заяц. У него такой фортель был. Скачет за ним резвая собака, и он прямехонько на дерево или там на столб какой мчится. Собака в азарте только его и видит, а он, мерзавец, перед самым деревом в сторону и вильнет. Собака со всего маху об дерево. Двух собак таким манером загубил. А то вот был на моей земле заяц, так он от собак прямо в стадо катил. Промчится под коровами, а за ним собаки. Коровы замычат, на собак станут бросаться… того гляди, собак запорят, а его и след простыл. А вот еще… — Александр Иванович вошел во вкус, и теперь охотничьих рассказов на весь вечер хватит.
Погода стоит довольно теплая, хотя уже ноябрь. Я работаю усердно — рисую и собак, и лошадей, и пейзажи. Сделал портрет Александра Ивановича на лошади, несколько набросков с Левки и хотел уже попытаться нарисовать Вареньку, но не решился — очень уж трудное лицо у Вареньки. Надо бы в Москву ехать, да Александр Иванович не пускает.
— Погодите, — говорит, — скоро пороша будет. Успеете в Москву.
Не только Александр Иванович, что-то еще держит меня тут, какой-то магнит…
Надо работать, работать и работать. И я иду на скотный двор. Рисую громадного быка Мишку с кольцом в носу и цепью на рогах, рисую коров, блестящих черно-пегих красавиц.
В конюшне у меня приятель-козел. Я его угостил корочкой хлеба с солью, и он проникся ко мне нежностью. Стоит мне прийти в конюшню и сесть на свой стульчик, как он уж тут. Вид у него мистический: больше всего он похож на черта, как его изображают живописцы. Морда черная, с большой бородой и с рогами, закрученными в стороны, как у винторога. Сам он темно-серый, с черной гривой на спине, глаза светло-желтые, сатанинские. Подойдет ко мне и смотрит, как я рисую, а сам наровит листок из альбома вырвать и слопать. Конюхи потешаются, кормят его окурками с огнем, он и привык и к табаку, и к бумаге. В конюшне чувствует себя хозяином, бродит под животами у лошадей, и лошади его знают. И дворовой, по поверью, козла уважает и коням гривы не путает.
За ночь выпал снег. Все стало бело. Мелкий снежок летит и сейчас. Ко мне входит Александр Иванович в халате. Лицо веселое.
— Вот, батенька, и снежок, пороша. Можно и потравить на саночках! Верхом-то я еще опасаюсь, а на саночках можно. Ну как, поедем?
— Едем, Александр Иванович, едем!
— Левка! — кричит на весь дом Александр Иванович. — Скажи Степану, чтобы Сокола и Царька в охотничьи сани заложил. Стой, куда бежишь! Зазнобку и Вихря возьми на свору… Да погоди ты бежать-то. За кучера ты поедешь. Понял?
Наскоро пьем по чашке кофе — и скорее одеваться.
— Вот, батенька, наденьте этот полушубочек, а вот вам и валеночки. Они вам впору будут.
У крыльца уже стоит парочка, запряженная в широкие розвальни, обитые лубком. С двух сторон на грядках прилажены скамеечки. Садимся. В середину сажаем собак. Они в восторге облизали нам лица, повизгивают от азарта и все стараются стать на дыбки, чтобы видеть подальше, пошире.
Лошади бегут ровной рысцой, без дороги, прямо по пашням. Кое-где полозья стучат по глыбам. Александр Иванович ругается:
— Вот, черти, как заборонили! Левка, держи вон к тому овражку, там прошлой осенью…
Неожиданно перед нами из бурьяна выскочил заяц и покатил к овражку.
— Ату! — неистово завопил Александр Иванович.
Лошади подхватили. Собаки, как птицы, метнулись из саней. Огляделись секунду и, приметив русака, понеслись по белой скатерти поля.
Увидя собак, русак заложил уши и наддал.
— Ату его! — вопит, захлебываясь, Александр Иванович. Он, кажется, готов был сам скакать за русаками. — Левка, гони, гони, болван, гони!
Лошади скачут во весь мах. Комья снега бьют нам в лица. Мы ничего не замечаем, мы видим только собак и зайца. Вот Зазнобка стала спеть к русаку. Ближе, ближе… Угонка!! Взметнулось облачко снега. Кубарем покатилась Зазнобка. Ах, промахнулась! Заяц вильнул в сторону. Вихрь наддал. Бросок! И с русаком в зубах на боку проехал по снегу.
Левка, на ходу выпрыгнув из саней, уже держит русака за задние ноги и, улыбаясь, кричит:
— С полем вас, Александр Иванович!
Собаки жадно хватают снег. С высунутых языков капает пена. Александр Иванович трясущимися руками отрезает у зайца переднюю лапку и дает собакам по косточке.
На лицах такая радость, что можно подумать — не заяц, а сама фортуна с рогом изобилия попалась в зубы Вихря.
Отбегаю в сторону и издали смотрю на эту картину.
Снег, солнце, возбужденные люди, лошади, собаки. Все так красиво, все просится на картину. И я кричу:
— Браво, Александр Иванович, с полем вас!
Прошло два или три дня. Снегу еще подвалило, и установился настоящий зимний путь.
— Покатаю-ка я вас на тройке, — говорит Александр Иванович, сидя в кресле у меня, — довольно вам все рисовать да рисовать, и отдохнуть надо. Варенька, хочешь покататься на тройке? Вот Я хочу художника покатать на своих зверях! — кричит он в дверь соседней комнаты. — Хочешь?
— Хочу.
— Левка, — гремит он, — скажи, чтобы мою тройку подали и ковровые сани и чтобы Федор ехал. Понял? Живо!
А ведь прекрасная идея — покататься на тройке, и с Варенькой.
Спешно одеваемся, торопимся. И вдруг у Александра Ивановича заныла нога. Он сморщил лицо от боли и стал растирать ногу.
— Вот какая неприятность, экая оказия. Это, верно, к перемене погоды, тепло будет, — бормочет Александр Иванович и конфузливо смотрит на нас. Мы, то есть Варенька и я, стоим одетые и смотрим в окно — когда подадут тройку.
— Голубчики мои, а ведь я не поеду с вами — нога что-то того… Поезжайте без меня.
Вот это удача! Это значит, что с Варенькой поеду один я. Это значит, что я буду сидеть с ней рядом, совсем близко, что я возьму ее руку и буду целовать, целовать, а может, и не только руку… Я взглянул на Вареньку. Она стояла рядом и смотрела в окно. В собольей шубке и шапочке, стройная, тоненькая фигурка. Вот он, этот магнит, что держит меня здесь, вот они, эти чары, что заколдовали меня, что манят меня и днем и ночью. Вот сейчас, через пять — десять минут я буду держать ее руку и буду тихо говорить ей…
К крыльцу подкатила тройка. Она сделала по широкому двору два круга, и только тогда удалось остановить горячих коней. Выходим с Варенькой на крыльцо, я беру ее под руку и помогаю сесть в сани. В груди у меня сердце прыгает от предчувствия того блаженства, которое ожидает меня на этих санях. Весь мир у меня начинает светлеть и перекрашиваться в ярко-розовый цвет. Какой прекрасный мир! Какие в нем все добрые, милые, красивые! Неправду говорят, что кучер Федор пьяница и в пьяном виде озорник. Смотрите, какое у него доброе, кроткое лицо! Садись, пиши с него Николая Угодника… А эти милые конюхи…
— Варюша, ты тепло ли одета? Я тебе плед принесла. Я, Варюша, хочу с вами покататься. Сани широкие, мы уместимся.
На крыльце стоит одетая в теплую шубу Софья Петровна. Горничная девушка Ульяша со строгим лицом помогает Софье Петровне сойти с лестницы и подсаживает ее в сани.
Трах! С треском лопнули все мои мечты, завяли и поникли надежды. Куда делся розовый цвет? Весь мир потускнел, посерел, покрылся паутиной. Выступили наружу все его дефекты, все язвы, уродства, обманы. Кучер Федор уж не кажется Николаем Угодником — просто грубая тупая морда. А Варенька исчезла, испарилась.
В середину сиденья села Софья Петровна. Варенька села с ее правой стороны, а мне… мне пришлось сесть с левой, и Варенька была от меня далеко — за горами, за морями, за дремучими лесами… «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день», вот тебе поцелуи Варенькиной ручки! Крах, полный крах! Гибель надежды!
Меня уже не радуют ни лихие кони, ни малиновый звон колокольчиков, ни мелькающие мимо снежные поля, освещенные последними лучами солнца.
Колокольчик заливается, гремят и жужжат бубенцы. Комья снега летят над нашими головами, лепят нам в лицо, в грудь. Варенька закрывается муфтой, смеется и лукаво из-под собольей шапочки поглядывает на меня из-за грузной фигуры Софьи Петровны.
Тройка мчится, мелькают мимо крестьянские домики, корявые придорожные ивы, верстовые столбы. С лаем бросаются на нас деревенские шавки и, побрехав немного, скоро отстают от бешено мчащейся тройки. Федор стоя правит. «Эх, соколики!» Коренник, орловский рысак, идет полным ходом, швыряя снег в передок саней. Пристяжки, изогнувшись кольцом, мчатся карьером.
Сижу по левую руку Софьи Петровны и грустно думаю: «Вот будь тут со мной рядом Варенька, я бы говорил ей тихо, в самое розовое ушко, ощущая на губах прикосновение ее кудрей: вы прекрасная царевна, нет, вы Жар-птица, птица счастья, и я должен поймать вас и посадить в золотую клетку. Вы будете моя, моя! Я люблю вас…»
Сани нырнули в ухаб, накренились на левый бок, и Софья Петровна всем своим полновесным корпусом навалилась на меня. Со зла я подставил ей острый локоть.
Но вот я поймал ласковый взгляд Вареньки. Он долетел до меня из-за гор, морей и лесов, и я повеселел и покорился своей горькой участи. Ведь это никогда больше не повторится, никогда больше я не буду в зимний вечер мчаться на тройке в неведомую даль, никогда не будет сидеть со мной в санях такая милая, такая желанная… Смотри, смотри, и запомни, и радуйся тому, что ты молод, что можешь любить, увлекаться, что твои кудри еще не покрыл иней старости, твое сердце еще не заковал мороз.