ышные церемонии богослужения, богатые ризы высшего духовенства, множество архиереев, митрополит, монахи, сановные особы и толпы каких-то юродивых, бесноватых кликуш, калек, всякого бродячего отребья, всяких святош, таскающихся из монастыря в монастырь — все это поразило Сергея Ивановича и навсегда врезалось в его память. Но самое яркое воспоминание оставило в нем «чудо», в котором ему пришлось самому принять деятельное участие.
Он, по его словам, выгнал беса из молодой женщины. Он приложил ее к раке Серафима Саровского. Когда он рассказывал мне этот случай, то, не довольствуясь словами, хотел наглядно показать, как это произошло, для этого он закричал проходившей мимо бабенке: «Тетка Матрена, тетка Матрена! Дело есть, зайди на минутку, дело есть!» В лавку зашла недоумевающая тетка Матрена. Сергей Иванович, не говоря ей больше ни слова, схватил ее за голову, нагнул и приложил к прилавку. «Вот так, Алексей Никанорович, я приложил ее к святой раке». Тут он повернул за плечи тетку Матрену к двери и с досадой сказал: «Ну чего стоишь? Проходи своей дорогой!»
Удивленная баба что-то пробормотала и вышла.
И зиму и лето Сергей Иванович находится в своей лавке. Зимой в ней такой же мороз, как и на улице. Летом в распахнутую дверь летят с мостовой облака пыли и рой мух. Она полна товаром. На полках стоят банки с конфетами, мятными пряниками, сахаром, горки чая. Около прилавка бочонок со снетками, другой с селедками, кули с овсом, мешки с мукой, на стенах висят хомуты, уздечки, связки кнутов, у стены ящики с колесной мазью, некрашеные дуги. Иногда в лавке сидит жена Сергея Ивановича, громоздкая, мрачная, молчаливая, похожая на ломовую лошадь; иногда сын Коля, тоже крепкий, крупный парень с русским лицом. Коля разъезжает по округе и торгует скотом. В лавке стоит стойка с коромыслом, на котором висят большие медные чашки, на одной из них всегда лежит фунтовая гирька. Ходят слухи, что под эту чашку Сергей Иванович подлепляет медный пятак. Но проверить равновесие чашек невозможно из-за фунтовой гирьки, и это так и остается только слухом, так сказать, торговой тайной.
Через двор у Сергея Ивановича стоит двухэтажный дом. В нижнем этаже живут жильцы, а верхний состоит из парадных комнат — это чистая половина. Один раз Сергей Иванович показал мне эти парадные комнаты, в которых два или три раза в год бывают гости: родня, батюшка с причтом и почетные члены Союза Михаила Архангела.
Убранство комнат было строго выдержано в мещанско-купеческом стиле. На окнах кисейные занавески с узорами, по стенам базарные стулья, обитые пестрым ситцем, на полу полосатые дорожки, пол крашеный, до блеска натертый, на стенах олеографии с портретами каких-то архиереев.
Но главное великолепие представляет кровать — высокая, с горой подушек, с атласным одеялом и с кружевными накидками. Не кровать, а поэзия.
Но хозяева не живут тут, они не спят на этой кровати, не любуются на портреты архиереев, не ходят по ковровым дорожкам. Где же живут хозяева? Живут они в каморке рядом с лавочкой, в тесной полутемной каморке, загороженной русской печью, тремя кроватями с красными засаленными наволочками на подушках, с засаленными же лоскутными одеялами и какими-то лохмотьями и старыми полушубками, которыми они покрываются. В каморке тесно, угарно и жарко от печки, едят из одной чашки, строго соблюдая посты.
НАСТАЛИ СВЯТКИ
В мой тихий лесной домик пришли ряженые. Они конфузятся, жмутся друг к другу и только хихикают. Их человек десять — девушки и парни. В вывороченных полушубках, с намазанными углем усами. Девушки одеты парнями, а парни девушками. Я веду их в большую комнату, сажаю на стулья и прошу не церемониться и петь-плясать. На диване тут же сидит мой гость Олав Бергрен. Широко раскрытыми голубыми глазами он смотрит на этих детей природы — русских крестьян. Мой гость приехал из Стокгольма, чтобы лучше постичь этот дьявольски трудный русский язык, который он изучал у себя дома, и очень доволен, что пришли эти ряженые и он послушает русские песни, посмотрит русские пляски.
Вижу, что Олав смотрит с интересом и ждет, что будет дальше. Надо сделать так, чтобы эта молодежь не стеснялась, а развернулась вовсю. Своей старухе домоправительнице я тихо говорю, чтобы она принесла ветчины, хлеба, сладкой наливки для девушек и бутылку рябиновки для парней, и, конечно, орехов, пряников и конфет. Старуха ворчит, но все же на столе появляются и вино, и закуски, и сласти. Девушки сначала отказываются, прячутся друг за другом, но все же выпивают по стаканчику наливки. Парни не отказываются. Разговоры стали громче, лица веселей. Вася Муратов растянул гармошку. Девушки сначала робко, а потом дружно подхватили, и полилась русская песня: «Во саду ли, в огороде». Все выпили по другому стаканчику, и веселье развернулось еще шире. Красивая, бойкая Лушка Кузнецова выскочила на середину комнаты, затопала каблуками и, ловко перевернувшись, пошла частить, размахивая платочком. Васька Муратов заиграл плясовую.
— Ех, ех, ех! — взвизгивает Лушка. — Мой миленок на заводе одевается по моде.
Ее хорошенькая мордашка с намазанными усами дышит весельем. Вот и Анютка Лехтеева вышла на середину, и Санька, и Феня, и даже скромная, застенчивая Дашенька. Веселье в полном разгаре. Весь пол усыпан ореховой скорлупой и бумажками от конфет. Спели: «Вдоль да по речке». Разошлись и парни. Васька Карпухин, повязанный красным платком, пустился вприсядку, его круглая рожа с белесыми бровями и улыбкой до ушей была так комична, так напоминала плохо выпеченную булку, что мой швед, уже не стесняясь, смеялся и кричал: «Браво!» Песни сменялись частушками, плясками, гармошка Васька Муратова выделывала чудеса. Вскочил с дивана и Олав Бергрен и тоже пустился в пляс. Он уловил ритм и характер русской пляски, и у него дело пошло на лад. Смотрю, он уже обнимает Лушку, а она хохочет и взвизгивает. Я кричу ему: «Браво!» — и обнимаю свою старуху стряпуху. Лушка пляшет и поет:
— Хомяковские ребята захотели молока, они сели под корову, а попали…
Парни хохочут.
Все угощение съедено, все вино выпито. Полушубки давно сняты, да и все уже сняли свои маскарадные костюмы. Девки смыли под умывальником свои усы, и теперь приятно смотреть на их свежие смеющиеся личики.
В комнате жарко и от натопленной печи, и от ламп, и от народа. Все садятся и отдыхают, от всех пышет жаром. Ну что ж, надо прощаться. Одиннадцатый час. Благодарят, прощаются и выходят гурьбой в сени.
АНДРИЯШКА
Теплый, даже жаркий летний день. Над пасекой вьются пчелы. Они, как пули, носятся во все стороны. На прилетных досках они не задерживаются, не любуются красивыми облаками, не шепчут на ухо друг дружке скандальные новости из соседнего улья, они быстро пробегают мимо сторожей и исчезают в темноте родного дома. Скорей, скорей надо положить в ячейку последнюю каплю меда. Скорей, скорей надо заготовить душистую еду для подрастающей смены. По пасеке ходит в холщовом халате Кузьма Фомич, покуривая «козью ножку». Он поджидает, что вот-вот из старой колоды выйдет рой, да вон и та колода что-то подозрительна, как-то недружно летают пчелы и у летка кучами сидят. Кузьма Фомич обошел все колоды и только вон за теми кустами не осмотрел два улья. Там были ульи Дадана, и на них у Фомича была главная надежда. Обошел кусты Кузьма Фомич да так и ахнул. Там стоял только один улей, а от другого остались лишь колышки да днище.
Украли! На утренней заре утащили!.. Но ведь дно-то от улья осталось. Пчелы-то все могут свободно вылететь. Ну и дадут они ворам взбучку… На траве ясно видны следы по росе. Припустился Кузьма Фомич по следу между кустами орешника в лес. Далеко не унесут… И правда — смотрит, на траве на боку валяется улей и рядом с ним рыжеватой кучкой сидят пчелы и много их летает кругом. А трава кругом вся помята — видно, катались по ней в отчаянной схватке с пчелами. Пошел по следу дальше. Вон какими прыжками помчались ребята. Вот дураки! Летки заткнули, а дно оставили!
Вернулся Фомич домой, развел дымарь, надел на себя и на Андрияшку сетки, потуже завязали рукава, обвязали шеи. Надо поставить улей на прежнее место, а пчелы все прилетят в него сами. Андрияшка смеется: «Я, — говорит, — завтра узнаю их, морды-то во как разнесет. Что смеху будет… Девки задразнят…»
Завтра будет воскресенье, и Андрияшка мечтает пойти погулять в село. Завтра к вечеру он наденет шелковую рубашку, лаковые сапоги, попросит у Марьи Сергеевны душков. Но вот что всегда огорчает Андрияшку — рожа-то круглая, а вот шея тонковата. Ничего бы, сошла, шея как шея, да вот хомяковские красавицы выше ценят парней с толстыми шеями. Как тут быть? И Андрияшка, презирая страдания, просит Кузьму Фомича присадить ему на шею двух пчелок. По одной с каждой стороны.
Pur efre felle ile faux sofure — красота требует жертв. Андрияшка умом и сердцем постиг эту истину. С распухшей шеей Андрияшка надеется иметь полный и блистательный успех у Лушки Карпухиной.
Вот и воскресенье. Погода дивная. Все цветет, все поет. День для Андрияшки тянется невероятно долго. Но вот наконец скотина стоит в сарае, лошади в денниках — все накормлены, все напоены. Андрияшка неотразимым франтом с сияющей физиономией отправляется в Хомяково. Скоро его не ждите… Он придет на заре. Не раньше.
Проходит ночь. Как она проходит, это навсегда останется тайной. Наутро является наш Андриян Иванович Баранчиков, наш герой, хомяковский Дон Жуан. Но, Боже, в каком он виде… «Была игра, могу сказать!» Ворот шелковой рубахи разорван, один рукав у пиджачка болтается, левая скула со здоровенной ссадиной, весь в грязи. Он угрюмо и скоро скрылся за своей перегородкой и вышел оттуда в своем стареньком пиджаке, в старой рубахе и в опорках. Хорошо погулял. Cherche la femme, как говорят французы, или как Пигасов в романе Тургенева «Рудин»: «Какое бы ни случилось бедствие, землетрясение, потоп, пожар, он спрашивал: „А как ее звали?“»
Андрияшка хорошо знал, как ее звали, и очень хорошо знал, что хомяковские ребята не поскупятся на затрещины, но любовь не картошка, а фонари и ссадины заживут!