— Эва! — воскликнул он в восхищении. — Ключ-то к бечёвке примёрз! Ну и ловко вы его выудили!
— Угу, — подтвердил Филька. — Примёрз.
— Теперь увидим, где чья шапка окажется, — сказал старик Ефремыч, пряча ключ в карман тулупа и поглядывая на усадьбу священника. В усадьбе по-прежнему мерцали огни керосиновых ламп и слышался гомон пьяных гостей.
Кони бежали лёгким шагом, ходко тянули дорожные санки с широкими подрезами. В санках, в густых стеблях обмолоченной ржи, был спрятан цинковый ящик с архивом соболевских большевиков. Возле ящика сидел Корней Иванович Мальцев. На передке за кучера расположился старик Ефремыч.
Архив перевозили на новую явку в соседний посёлок, чтобы скрыться от полицейских, если их всё-таки приведёт церковный староста.
НЕТ! НЕТ! НЕТ!
Открылась дверь камеры, и конвоир вызвал Сашу Леванову.
Заключённые не пытались ободрить Сашу: ведь её опять будут бить, так бить, как никого другого в этой камере.
Контрразведке деникинцев стало известно, что Саша Леванова послана из Харькова в Мушкетово с приказом от большевистского центра для повстанцев: когда выступать, с кем объединяться, кого назначить главным.
Сашу схватили в Мушкетове тут же на станции, обыскали, но ничего не нашли. Может, она успела передать приказ в поезде? Но кому? Пусть назовёт фамилию! А может, она выучила его наизусть, тогда тоже пусть скажет! Её били хлыстом.
— Будешь говорить?
— Нет!
Её били проволокой.
— Будешь говорить?
— Нет!
Её били камчуком — ремённой нагайкой с пулей на конце.
— Будешь говорить? Будешь?.. — И начальник контрразведки толкал в висок тёмным дулом нагана.
Опухшая от ударов, обессиленная, она только упрямо мотала головой — нет, она ничего не будет говорить!
— Ну ладно. Мы ещё немного подождём, — наклоняясь над ней, зло дышал в лицо начальник контрразведки. — Слышишь, немного…
Но Саша уже ничего не слышала: она была без сознания.
В камере среди заключённых находилась бывшая больничная сиделка Дарья Никитична. Она заботилась о Саше: соскабливала со стен камеры, где почище, глину, разводила в воде и замазывала раны. Саше от этого становилось легче. Она благодарила Дарью Никитичну пожатием усталых от боли пальцев.
Иногда ночью, когда в камере спали, Саша, уткнув лицо в ладони Дарьи Никитичны, долго плакала, пока не засыпала вся в неостывших слезах.
А утром по коридору слышались равнодушные шаги конвоира. Конвоир шёл за Сашей.
Саша испуганно вскакивала и начинала срывать с себя повязки. Кровь заливала ей руки и ноги.
— Лучше сама… — торопливо говорила Саша. — Лучше сама… Они нарочно отрывают медленно. Быстрее рвать — легче.
…Сашу уводили. И опять плети, тёмное дуло нагана, проволока, мокрые доски топчана и те же неотступные вопросы: где приказ? Где? Отвечай!
Саша молчит. Она слышит только удары своего сердца — нет, не будет она отвечать, нет!
Очнувшись уже в камере, Саша подозвала Дарью Никитичну:
— Завтра меня казнят. Я знаю. Я чувствую.
— Сашенька, детка… — Охнула Дарья Никитична.
— Не утешайте меня. Не надо, — шептала Саша лихорадочно. — Вас на днях выпустят. Возьмите мою косу. Попросите конвойного отрезать вам на память. А вы отнесите её к дому купца Жиляева, что у трактира. Прямо из тюрьмы, сейчас же! Там во дворе в подвале спросите Андрея Пряхина. Шахтёр он, запальщик. Косу передадите ему. Запомните — Андрей Пряхин…
…Сашу казнили на рассвете, когда потухали звёзды, а птицы пели свои первые песни.
Конвоир саблей отрезал уже у мёртвой Саши косу и отдал Дарье Никитичне.
Дарью Никитичну вскоре выпустили, и она прямо из тюрьмы отнесла косу к дому купца Жиляева, что у трактира, и там во дворе в подвале передала её шахтёру-запальщику Андрею Пряхину.
Когда Дарья Никитична ушла, Андрей взял косу, расплёл её и вынул свёрнутую тонкую бумагу — это был приказ большевистского центра.
ФЛАГ ЗАБАСТОВКИ
Лёнька работал в механическом цехе уборщиком. Высокие стоптанные сапоги приходились Лёньке повыше колен, а зелёная армейская куртка, подарок солдата, была Лёньке так широка, что он подвязывал её бечёвкой.
Возил Лёнька по цеху большую деревянную тачку, а на тачке метлу и железный крюк, чтобы оттаскивать им от станков вороха металлических стружек.
Подъедет Лёнька к станку, подметёт вокруг него, нагрузит стружки на тачку и увозит на склад, где собирали по заводу утиль.
За белую кудрявую голову окрестили рабочие Лёньку «Седеньким».
— Эй, Седенький, — доносилось сквозь шум станков из одного конца цеха, — кати сюда!
— И к нам заверни, Седенький! — просили из другого конца.
И Лёнька, гремя тяжёлыми сапогами, катил тачку от станка к станку, убирал, подметал и опять катил, наваливаясь на неё грудью, и опять подметал, выскребал и чистил.
Единственным Лёнькиным развлечением было подъехать с тачкой к токарному или фрезерному станку и наблюдать, как ползёт от станка, скручивается стружка.
Лёнька уже изучил, что сталь даёт белые, синие и малиновые стружки. Они острые и могут поранить. Когда точат медь, то стружка получается жёлтая и мягкая, как бумага. От чугуна летит серое мелкое крошево. А самые приятные — это бронзовые. Они струйкой сыплются из-под резца; подставишь ладонь — тёплые, будто речной песок.
Был у Лёньки друг и заступник, Никита Савельевич, молотовой мастер. Он работал на паровом молоте.
Лицо и руки Никиты Савельевича были тёмными от постоянного огня в кузне. Ходил он в валенках, чтобы искры не палили ног, и в кожаных нарукавниках.
В свободное время Лёнька приходил к Никите Савельевичу в кузнечный цех. Грохотали, шипели горячие от пара молоты. Клокотали в горнах нефтяные горелки, сотрясались бетонные полы.
У Никиты Савельевича для Лёньки всегда находился какой-нибудь гостинец: петушок из леденца, ириска, ромовый кренделёк.
Однажды осенью решили рабочие повесить красный флаг, чтобы все в районе видели, что они бастуют, и присоединились к ним.
Решить-то решили, но куда повесить флаг?
На ворота? На здание цеха? На каланчу? Нет, всё это не годится: городовые мигом его сорвут.
И рабочие придумали: повесить его на заводскую трубу. Но как залезть на трубу и кто полезет?
Вот вопрос. Скобы, вбитые в неё, были старыми и ржавыми, так что человек, который отважится подняться, должен быть лёгким и цепким.
Прослышал об этом разговоре Лёнька и начал упрашивать Никиту Савельевича, чтобы рабочие разрешили ему, Лёньке, подняться — он и лёгкий и цепкий.
Вызвали Лёньку члены стачечного комитета, поглядели на него и сказали:
— Доверяют тебе рабочие свой революционный флаг. Понимаешь ты это?
Лёнька одёрнул свою солдатскую куртку и ответил:
— Как не понять. Понимаю.
…Над слободой стояли тёмные в тумане ночи. Плавала на лужах копоть. Грязь затопила дороги. Окна заводских корпусов не озарены пламенем печей — тихо и безлюдно.
Молчат машины: забастовка.
В одну из таких ночей и было решено поднять флаг.
Слесари прикрепили к стальному стержню красное полотнище и передали Никите Савельевичу.
Ночью Никита Савельевич, Лёнька и ещё несколько рабочих подобрались к трубе. На случай, если нагрянут сторожа, выставили дозорных.
— Сапоги скинь, — посоветовал Никита Савельевич Лёньке. — Нога может соскользнуть.
Лёнька снял сапоги. Кузнец пристроил ему на спине флаг, чтобы руки свободными были.
Лёнька чувствовал, как напряжённо стучало сердце, будто оно одно занимало всю грудь. А вдруг он не долезет? Не сумеет?
Никита Савельевич крепко обвязал Лёньку верёвкой с крючком на конце. Полезет Лёнка и будет на скобы, которые поцелее, крючок накидывать, чтобы не сорваться, если нога соскользнёт или руки устанут.
А на заводском дворе по-прежнему тихо, мелкий дождь только шелестит.
— Ну, — сказал Никита Савельевич, — полезай.
Лёнька кивнул и босиком начал карабкаться по громоотводу. Его небольшая фигурка медленно скрылась в тумане.
В напряжённой тишине прошло минут десять. Вдруг шорох: спускается Лёнька, и флаг с ним.
— Ты что? — спрашивает Никита Савельевич.
Лёнька съёжился и молчит.
— Да что с тобой? Озяб, может?
— Забоялся я, — проговорил Лёнька, а сам в глаза Никите Савельевичу не глядит. — Там скобки ослабли. Под ногами шевелятся.
Молчат рабочие. Ветер по небу, точно чёрный дым, тучи гонит.
— Что ж, коли так, — сказал наконец Никита Савельевич, — пошли по домам.
— Нет, — горячо зашептал Лёнька и схватил кузнеца за руку. — Дядя Никита, не уходите! Я ещё раз испробую. Я и по крышам лазил и на колокольню — ничего. А по трубам не лазил. По-первому всегда боязно. Ветер там, аж качает.
— Ну ладно, — сказал Никита Савельевич. — Сядем, покурим. А ты, Лёнька, передохни, успокойся.
Рабочие присели на платформу грузового крана, который стоял рядом, и закурили, пряча в кулаке огоньки папирос. Сидели согнувшись и молчали. Когда докурили, Никита Савельевич подошёл к Лёньке и сказал:
— Только оберегайся. Иначе не пущу.
Лёнька снова карабкается по трубе. Скобки влажные, холодные, от них стынут пальцы. Дует мокрый ветер. Чем выше взбирается Лёнька, тем сильнее он дует. Лёнька прижимается к кирпичам, прячет от ветра лицо.
У Лёньки намокла голова, струйки воды стекают за широкий ворот куртки.
Внизу, сквозь дождь, блестят огни дальних посёлков. Лёнька закрыл на мгновение глаза: высоко-то как, только бы не испугаться! Пальцы на ветру коченеют, больно сгибать их.
Где же конец трубы? Скоро ли?
Лёнька одной рукой держится, а пальцы другой руки в рот кладёт, согревает. Маленький, щуплый, прибился он к трубе и висит над пропастью.
Лёнька подтягивается на руках, упирается ногами и метр за метром продвигается выше.
Потом он уже смутно помнил, как добрался до вершины трубы, как приворачивал проволокой к громоотводу стержень с флагом, и только одно Лёньке навсегда запомнилось — как развернулось и ожило на ветру большое красное полотнище.