Рассказы старых переплетов — страница 19 из 36

Приехав в Россию в 1887 году и поселившись в Крыму, этот дипломат и поклонник А. Дюма, услышав, что героиня романа «Ожерелье королевы» жила и умерла в Крыму, безоговорочно уверовал в эту легенду. С тех пор многие годы он доказывал тождество Ламотт-Гаше; написал несколько статей на эту тему, в том числе «Графиня Ламотт-Валуа. Ее смерть в Крыму» и «Героиня процесса „Ожерелье королевы“». В этих статьях, опубликованных на французском языке, в частности, в газете «Тан», доказывал, что настоящим похитителем ожерелья был Роган, а Ламотт лишь помогала ему сбыть драгоценность. Для этого ожерелье расчленили на три части. Одна досталась Жанне как плата за услугу. Свою долю она спрятала у родной тетки Клосс де Сюрмен в Бар-сюр-Об.

Статьи Луи Бертрена (писавшего под псевдонимом Луи де Судак) привлекли внимание во Франции, там заинтересовались загадкой таинственной графини. Разгорелся по ее поводу спор, в котором принял участие видный историк Альфонс Олар. (К сожалению, все документы — две папки бумаг по делу об ожерелье — погибли во время пожара полицейской префектуры в 1871 году, о чем писала «Газетт де Трибюнн» в июле 1882 года.) В конце концов, кажется, пришли к единому мнению и согласились с точкой зрения Луи Бертрена о том, что Жанна де Ламотт умерла в Крыму, а документы о ее смерти — подделка (у него была копия записи о смерти графини в Лондоне — за ней он специально туда ездил).

На Луи Бертрена, в частности, ссылается другой французский историк Ф. Функ-Брентано в своем обстоятельном труде «Афера с ожерельем» (похоже, что именно этой работой широко пользовался Цвейг, когда писал соответствующие главы своей книги).

Разделял гипотезу Луи Бертрена и директор Феодосийского музея древностей Л. П. Колли, тоже занимавшийся загадочной графиней и сделавший на этот счет сообщение на заседании Таврической ученой архивной комиссии в ноябре 1911 года.

Как бы подытожил все точки зрения и добытые сведения знаток истории юга России профессор А. И. Маркевич. В своей статье «К биографии графини де Ламотт-Валуа-Гаше», опубликованной в 1913 году, он писал: «Заботы правительства об отыскании бумаг графини Гаше естественно наводят на мысль, что это была не простая эмигрантка, а более важная особа, и — вероятнее всего графиня де Ламотт-Валуа».

Сегодня загадка личности графини Гаше, можно считать, в основном разгадана, установлено ее тождество с Жанной де Ламотт, похитительницей ожерелья французской королевы. Дело исчезнувшей графини закрыто. Остается лишь пожалеть, что А. Дюма, когда писал свой роман «Ожерелье королевы» — о закате и падении французской монархии, — не догадывался, как закончилась бурная жизнь его героини. Знай он, где кончила она свои дни, возможно, дописал бы последнюю главу, которая стала бы достойным завершением похождений авантюристки.

Драма рукописей

Часть перваяВосхождение к началу

Поездка в Двур Кралове-на-Лабе

Горы чешские и долы,

Чешский луг и чешский гай,

Чешский край — его просторы —

Радость взору, сердцу — рай.

Карел Гинек Маха

Рано утром мы отправились в путь. От Праги нам предстояло проехать километров сто двадцать на север в сторону Крконошских гор — заповедного, как здесь говорят, края туризма и горного спорта.

Сами горы нам, правда, не пришлось увидеть, даже наиболее высокую вершину Снежку, высотой в 1602 метра, и то не удалось разглядеть. Впрочем, это и не входило в цель поездки. Наш маршрут должен был завершиться в предгорье Подкрконош, километров за двадцать до основных гор.

Миновав восточное предместье Праги, мы двигались по прекрасному шоссе, с юга на север разрезающему Полабскую низменность — плодородную долину, где собирают рекордные урожаи пшеницы и свеклы.

Мелькают селения, городки Восточной Чехии: Подебрады, Новы Быджов, Горжице… Марта, переводчица Союза чешских писателей, поясняет: Восточночешская область — одна из богатейших в стране по числу исторических памятников и заповедников. Можно сказать, огромный музей под открытым небом. Памятники рабочего и революционного движения, жертвам второй мировой войны, советским воинам-освободителям соседствуют с древними замками, ратушами, церквями. Многие места связаны с именами писателей, композиторов, ученых. Замок Липнице и его окрестности — с именем Ярослава Гашека, писавшего здесь свою знаменитую книгу про бравого солдата Швейка, город и замок Литомышль — с композитором Бедржихом Сметаной и историком Зденеком Неедлы. Живописно расположенный в долине Золотого потока замок Скалка прославил Алоис Ирасек своим романом «Тьма», а судьба владельца другого замка — Потштейна — послужила ему сюжетом к рассказу «Клад». Ратиборжцкий замок известен нам по знаменитой повести Божены Немцовой «Бабушка». Сегодня тысячи туристов приезжают в «Бабушкину долину» осматривать места, с такой любовью описанные писательницей.

Однако не седые камни древних твердынь заставили меня отправиться в это интересное само по себе путешествие. Мне нужно было попасть в небольшой городок Двур Кралове-на-Лабе. Особых достопримечательностей в нем нет, если не считать известного на всю страну зоопарка, основанного в 1946 году. Но зоопарк, где всегда полно посетителей, в особенности, конечно, ребят, находится за городской чертой, а сам город живет тихой провинциальной жизнью. Из предприятий здесь есть только фабрика елочных украшений да несколько ткацких производств.

Не оставил город и особо яркого следа в отечественной истории. Впрочем, что значит «особый след». Разве недостаточно того, что поселение, возникшее на этом месте — важном торговом пути в Силезию и Польшу, — известно с XII века? Тогда оно называлось Curia super Alba — Двор над Эльбой и являлось административно-хозяйственным центром. В XIII веке при Пшемысле Оттокаре II рядом вырос город, вокруг которого возвели стену с четырьмя башнями. С начала XIV века он упоминается в документах как удел вдовствующей королевы. Иначе говоря, вдова умершего короля получала с него определенный доход.

В эпоху гуситских войн[6] Двур Кралове вошел в состав союза гуситских городов. Тут бывал Ян Жижка — великий предводитель таборитов, одного из направлений гуситского движения. Во времена Тридцатилетней войны (1618–1648) его стены видели закованных в латы наемников Католической лиги, а после поражения чехов у Белой горы в 1620 году на площади перед ратушей пылали костры, в которых жгли чешские книги. Впоследствии городской люд — ремесленники и торговцы — не раз поднимался против Габсбургов.

Обо всем этом рассказывает экспозиция местного музея. Немало сведений содержит и книга Антонина Витака «История Двура Кралове», изданная в Праге в 1867 году. Но с музеем и книгой я познакомился позже. Тогда же стремился к другому — попасть в местный костел, он в городе один.

Мы ненадолго задержались на главной площади, чтобы рассмотреть так называемый «чумный столб», в стародавние времена возведенный на пожертвования суеверных жителей, тех, кого в очередную эпидемию миновала черная смерть. Как полагается, здесь и старая ратуша — здание 1576 года с обычными и солнечными часами и любопытной латинской надписью на фасаде: «Этот дом ненавидит лень, почитает мир, наказывает преступление, соблюдает закон и уважает благородных людей».

Отсюда, если идти по улице Палацкого, до костела совсем недалеко. Минуем круглую башню, единственную уцелевшую из четырех, и оказываемся у цели. Передо мной костел Иоанна Крестителя.

Двери открыты, но внутри ни души. На скамьях небольшие матрасики-подстилки, на пюпитрах книжки с текстами религиозных песнопений, много роз, березовых веток. Видно, только что закончилась воскресная служба. Храм небольшой. В центре четыре колонны, готические своды-нервюры и стрельчатые окна с витражами. Костел воздвигнут в XIII веке, но еще ранее здесь была романская часовня, остатки которой видны и поныне.

Во всем этом нетрудно разобраться и без местного провожатого — Марта дает самые необходимые пояснения. Однако мне нужен именно провожатый, кто-нибудь из церковных служащих. Но по-прежнему никого нет. Тишина.

Возвращаемся на улицу и обходим костел в надежде увидеть кого-нибудь. И вокруг ни души, лишь безмолвные древние могильные плиты. Впрочем, кто-то зовет меня. Это Марта, она ушла вперед и, осматривая основание башни костела, увидела на ней мемориальную доску — герб города, а под ним текст. «…В 1817 году в день святой Людмилы в этой башне найдена Ганкой рукопись Краледворская». Вот оно! То, ради чего я сюда приехал! Своими глазами увидеть место, где Вацлав Ганка ровно 165 лет назад обнаружил знаменитую рукопись, получившую название города, где ее нашли.

Пока я списывал текст мемориальной доски, Марте удалось наконец разыскать церковного служащего — молодого улыбчивого блондина. Он любезно согласился быть нашим гидом и показать место, где была найдена рукопись.

Он ведет нас к низкой массивной двери у подножия 64-метровой башни-колокольни. Входим. Наш проводник по узкой и довольно крутой винтовой каменной лестнице поднимается вверх. Как так?! Вместо того, чтобы повести в подземелье, где, как сообщают источники, была найдена рукопись? Еще один поворот, и перед нами новая дверь; за ней — на хорах небольшой орган. К моему удивлению, прислужник опускается на колено и за кольцо в дощатом полу поднимает крышку люка. Несколько ступенек ведут вниз к еще одной двери.

Сначала — полное впечатление подземелья. Но сквозь два узких, в виде бойниц, оконца проникает свет. Привыкнув к слабому освещению, осматриваюсь. Небольшая комната. Стрельчатые своды потолка, простой дощатый пол. Видимо, нахожусь где-то между вторым и первым этажами, не то в тайнике, не то в подклети или в кладовке. Во всяком случае сегодня, как и сто с лишним лет назад, здесь хранят церковную утварь, предметы религиозной литургии, духовные книги. Взгляд скользит по светильникам, фонарям, подсвечникам, терновому венцу на стуле, небольшому деревянному распятию, прислоненному к стене, пюпитрам для нот, табурету, дощатому шкафу. Неужели тот самый, за которым была найдена знаменитая рукопись?! А вот и подтверждение этого — над шкафом по стене надпись, почти дословно повторяющая наружную: «В 1817 году в день святой Людмилы на этом месте найдена господином Ганкой рукопись Краледворская». Теперь кладовка предстает в несколько ином свете — скорее как мемориальная комната. Иначе зачем здесь и стенд с репродукциями страниц знаменитой рукописи, и лист с перечислением заслуг Вацлава Ганки, и плакат в честь открывателя, повторяющий слова с его могильного памятника: «Народ не погибнет, пока жив его язык».

— Я вижу, вас интересует история находки, в таком случае обратите внимание на дом декана, около костела, — советует прислужник. — Номер 99 по улице Палацкого. И побывайте в городском музее, там целая комната посвящена рукописи.

Конечно, я внял совету и смог убедиться, что здесь царит своего рода культ рукописи. И это понятно, ведь благодаря ей город, можно сказать, прославился на всю страну, мало того, название его стало известно и за ее пределами. Краледворская рукопись!

Так, с того самого места, где она была найдена, началось мое путешествие в ее историю, оказавшуюся поистине драматической.

Пока на маленькой, точно игрушечной, станции мы ждали такого же игрушечного поезда, я любовался живописной долиной Лабы, раскинувшейся внизу. Последнее, что я успел разглядеть из окна вагона, была островерхая колокольня костела. И в тот же миг я живо представил себе такой же точно день 1817 года.

Находка в костеле

— Так у этих реликвий есть своя история?

— Больше того, они сами история.

Артур Конан Дойл

…Осень в тот год выдалась, как обычно в этих местах, сухая и теплая. Небольшая компания, собравшаяся за столом в доме декана местного костела, попивала холодное пиво.

Капеллан Панкратий Борч пригласил нескольких друзей отобедать с гостем из Праги. Накануне он познакомился с ним у своего приятеля судьи Скленички. Кроме них и гостя, за столом сидели брат декана Пуш и несколько местных чиновников.

Хотя гостю было всего двадцать шесть лет, он походил, вернее старался походить, на солидного профессора. Поначалу приезжий держался несколько напыщенно и вообще, казалось, старался произвести выгодное впечатление. Иногда на его лице проскальзывала добродушная улыбка, и тогда он становился как бы самим собой. Звали его Вацлав Ганка. Имя это было кое-кому уже известно. Во всяком случае тем, кто интересовался тогда отечественной поэзией. Ганка, еще недавно студент права, а ныне секретарь чешского литературного общества, был автором двенадцати стихотворений, вышедших в 1815 году отдельной книжкой, а затем переизданных. Стихи обратили на себя внимание, их читали публично и даже положили на музыку. Написаны они были в народном духе и пленяли своей простотой и изяществом. Но главное — молодой автор в своих стихах прославлял Отчизну. Поэт старался поддерживать в народе любовь к родному языку, поскольку уже много лет чешский язык был пасынком у себя на родине, а главенствовал немецкий.

Вопрос о языке в то время приобрел огромное, жизненно важное политическое значение.

За двести лет до этого, с момента битвы у Белой горы, когда чехи потерпели поражение от имперских войск Католической лиги, страна полностью утратила самостоятельность и оказалась на положении провинции в австрийской империи Габсбургов, для Чехии наступила «эпоха тьмы». Повсюду хозяйничали иноземцы, владычествовали иезуиты, всячески подавлялась национальная самобытность. Многие покинули страну по религиозным соображениям, в том числе ученые-гуманисты. Сигналом к тотальному наступлению на чешскую культуру послужили пушечные выстрелы из Пражского замка, раздавшиеся ранним июньским утром 1621 года.

На покрытый черным сукном эшафот, сооруженный на Староместской площади перед ратушей (сегодня это место обозначено белой полосой), один за другим поднимались осужденные на смерть патриоты. В их числе и знаменитый врач, ректор университета Ян Есениус. Под грохот барабанов и звуки труб (чтобы заглушить его слова, обращенные к толпе) ему вырезали язык, затем отрубили голову и, наконец, четвертовали.

С этого момента, можно сказать, лишился языка и весь чешский народ. Как писали позже, «язык чешский дошел до великого уничижения». Чешские книги сжигали на кострах, школы были немецкими, без знания этого языка на службу не принимали. Позже неоднократно издавался «Индекс» запрещенных книг, куда вносились, главным образом, лучшие памятники старой чешской литературы. Покинутый высшим классом и городским населением, стесненный даже в деревнях и селах, чешский язык готов был исчезнуть окончательно. И когда началась многолетняя борьба чехов за национальное возрождение, все явственнее стали раздаваться голоса, напоминавшие соотечественникам о славном прошлом. Главная роль отводилась языку, который необходимо было восстановить в правах. Вызвать к жизни чешский язык означало дать верную точку опоры и новой литературе. Одним из тех, кто сделал первый шаг в этом направлении, был, как его тогда называли, «ученый аббат» Йозеф Добровский. Филолог и историк, «гигант чешской учености», он начал возрождение чешской народности. Вокруг него объединились патриоты, так называемые будители, мечтавшие создать новую отечественную литературу. В числе их оказался и Вацлав Ганка.

Энтузиазм, с которым он изучал родной язык, горячие проповеди в защиту народности вскоре сделали Ганку душой группы молодых ратоборцев, решивших во что бы то ни стало создать новую чешскую словесность. Они писали и издавали книжки в защиту чешского языка, выпускали словари, занимались поэзией и историей, устраивали театральные представления и декламации на чешском языке, возбуждая патриотические чувства. Неустанно напоминали о славном прошлом, лелея мечту откопать его следы среди могил настоящего и доказать этим свое историческое право на самостоятельную жизнь. Тем самым противостояли реакционной политике Габсбургов, проводивших насильственную германизацию чешского народа.

Очень скоро Вацлав Ганка занял видное место в патриотически настроенных кругах, пользовался авторитетом, особенно у чешской молодежи. И если заслуга Й. Добровского состояла в том, что он стал выдающимся деятелем национального возрождения первого поколения, то В. Ганка, его ученик и продолжатель, представлял второе поколение. Он стал известен как преподаватель чешского языка, как энергичный пропагандист национальной культуры и, о чем уже говорилось, как переводчик сербских народных песен и автор лирических стихотворений.

Кроме того, Ганка прекрасно знал древнечешскую литературу, древнерусскую и южнославянскую письменность.

Вот почему собравшиеся в доме декана рады были случаю побеседовать с редким и необычным гостем.

В захолустный провинциальный городок, каким был тогда Двур Кралове, пражские новости доходили не скоро и нередко в извращенном свете. Знать из первых рук о пражских настроениях и событиях горел желанием каждый из сидевших за столом.

Ганка рассказывал о новых чешских книгах, об университетской жизни. Он с удовольствием прочитал свои стихотворения, не преминув заметить, что необходимо изучать народное песенное творчество, особенно чешские старинные песни.

— Они говорят о нашем былом величии, — с горячностью произнес он. И тут же добавил, что лучше всего искать старинные сочинения в таких городках, как Двур Кралове. — В самом деле, — искренне признался Ганка, — у русских, сербов, поляков есть чем гордиться. Возьмите песенные сборники Чулкова или Караджича. Разве это не гордость?! А что у нас, чехов? В прошлом было, а теперь? Ничего нет. — И воскликнул: Почему же нет, когда было?!

— В местах вроде нашего Двура Кралове древности скорее могут сохраниться, — согласился судья Скленичка, друг юности Ганки.

— Насчет старых песен и разных древностей не знаю, а вот старинного оружия в башне нашего костела столько, что вполне хватило бы на целую армию, — заметил в свою очередь капеллан Борч.

— Любопытно бы взглянуть, — откликнулся Ганка.

— Впрочем, кто знает, — продолжал капеллан, — возможно, среди разного хлама и найдется клочок какой-нибудь старой грамоты, уцелевшей после пожара 1450 года.

— Может быть, очень может быть, — поспешно согласился гость.

— Если вы не боитесь пыли и паутины, идемте туда хоть сейчас, — предложил Скленичка.

— Я готов, — живо откликнулся Ганка.

Возбужденная компания высыпала на улицу и двинулась к костелу поклониться реликвиям седой старины.

В полумраке подземелья сразу бросилось в глаза оружие. В углу под сводом лежали сваленные в кучу боевой цеп, молот, праща, булава и копья.

— Все это могло принадлежать воинам Яна Жижки, — предположил Ганка и пояснил: — Табориты ходили в сражение большей частью пешими и в отличие от своих противников — рыцарей — были легко вооружены. Кстати, когда Ян Жижка занял Двур Кралове?

— Скорее всего до того, как он в бою потерял второй глаз и окончательно ослеп. Значит, году в 1420-м, — уточнил капеллан.

— С тех пор, судя по всему, никто не интересовался этой коллекцией, — заметил Ганка.

— Похоже, что так, — согласились остальные.

У стены, за шкафом с церковной утварью, оказались дротики и небольшие копья. Ганка раздвинул их и увидел под ними какие-то листки.

Потом он рассказывал, что принял их за оборванные страницы старого латинского молитвенника. Но в помещении стоял полумрак, трудно было определить, что это такое. Только когда Ганка вынес находку на свет и вгляделся, ему почудилось, что он держит пергамент с древнечешским текстом.

Это было поистине чудом. В самом деле, буквально час назад мечтали найти старинные рукописи, и вот, пожалуйста, одна из них обнаружена. Но это была не единая целая рукопись, а какие-то ее части: двенадцать разрозненных пергаментных листков мелкого формата и два узких обрезанных лоскутка, исписанных, как вскоре подтвердится, старинными чешскими буквами.

Однако прочитать рукопись сразу не удалось. Текст требовал кропотливого изучения.

Едва дождавшись следующего утра, Ганка отправился в ратушу за разрешением оставить рукопись у себя. Ему охотно позволили, а это значило, что он стал владельцем находки. Впрочем, в тот момент никто еще не догадывался, какую ценность она представляет. Тем более нельзя было предположить, сколько из-за нее сломают копий и как драматически сложится ее дальнейшая судьба.

Но это будет потом. А пока ее предстояло изучить. Прежде всего Ганка поспешил к Йозефу Добровскому. Он вошел к нему в кабинет, почтительно поклонился и протянул пачку пергаментных листков, заметив при этом, что текст, как ему кажется, состоит из каких-то старинных легенд.

Добровский внимательно посмотрел на листки, пахнущие аммиаком, и с радостью произнес: «Это же на древнечешском».

В этот миг Ганке припомнилась другая старая рукопись, по которой он выучился читать. От нее исходил такой же запах, как и от его находки. И еще он вспомнил песни матери, их дом в Горжиневеси, на севере Богемии, неподалеку от Двура Кралове, и он сам, мальчонка-пастушок, в ветхом гусарском плаще, доставшемся ему по наследству от старого солдата. Зимой плащ этот согревал его, летом, сооружая из него палатку, он спасался под ним от солнца…

«Какая радость наполнила мое сердце, — признается он позже, — когда я увидел, что это писано по-чешски, и как возрастала эта радость, когда я, чем долее читал, тем более находил там красоты и приятности».

Чем же, собственно, так восхитил Ганку найденный текст? Каков возраст рукописи? Кто ее автор?

Первым дал ее описание тот же Добровский в 1818 году. В одной из своих заметок, перечисляя чешские памятники XIII века, он заявил, что к ним следует отныне добавить и Краледворскую рукопись.


Из досье по делу о рукописях. Й. Добровский: «Это собрание лирико-эпических нерифмованных национальных песен, превосходящее по своим достоинствам все доселе найденные древние стихотворения, но от которых осталось только двенадцать листиков in 12° и два узких лоскутка… Судя по письму, они относятся к 1290–1310 годам. Некоторые стихотворения еще древнее. Все собрание состояло из трех книг, как можно с достоверностью заключить из надписей над оставшимися главами третьей книги, где названы главы 26, 27 и 28. Первая книга могла быть посвящена рифмованным песням духовного содержания, вторая — более длинным стихотворениям, а вся третья — более коротким нерифмованным народным песням. Если каждая из недостающих 25 глав состояла лишь из двух стихотворений, то только из третьей книги не дошло до нас пятьдесят стихотворений… Объяснение темных или совершенно непонятных слов предоставляем мы издателю, а сами заметим только, что здесь встречаются отдельные слова, которые нельзя найти в старинных чешских памятниках».

В 1819 году в Праге появилось отдельное издание KP (дальше этими двумя прописными буквами я буду обозначать Краледворскую рукопись, что, впрочем, давно уже принято).

Текст эпических поэм и лирических песен XIII–XIV столетий был напечатан по-чешски с объяснением непонятных слов и предисловием, а также немецким переводом, сделанным В. Свободой, начинающим поэтом и другом Ганки, и предисловием на немецком языке.

В чешском предисловии Ганка, рассказав историю находки и изложив точку зрения на нее Й. Добровского, сожалел, что «перевод на новый чешский язык уступает в достоинстве подлиннику». Но и так все признали опубликованные песни, в древности исполнявшиеся под аккомпанемент «варито», прекрасными и возвышенными. Особо выделяли пять героических песен, которые «основывались на весьма важных исторических событиях и геройских подвигах». В них видели не только памятник древнего языка и поэзии, но источник знания об обычаях, быте древних чехов и т. п., одним словом, «ключ ко всей их истории».

Более тысячи строк эпических стихов и 96 лирических воспевали седую старину, славные подвиги героев, междоусобицы князей, кровавые битвы, наслаждения и страдания любви, рисовали картины природы.

В героических песнях-поэмах говорилось об изгнании поляков из Праги, о походе саксов на Чехию, о вторжении татар в Моравию, о чешских героях Забое и Славое, обративших в бегство войска чужеземного короля.

Поднимается скала над лесом;

На скале стоит Забой могучий

И во все концы кидает взгляды.

Возмутился дух его печалью,

И Забой заплакал, что твой голубь…

Богатырь поет народу песню горя, воодушевляя на борьбу против недруга, лихого Людека.

Разозлился Людек, заметался;

Он из полчищ на Забоя вышел;

И Забой, сверкая взором, встретил

Людека. Что дуб схватился с дубом

Средь лесов; так Людек на Забоя

Налетел среди обеих ратей…

(Здесь и далее перевод Н. В. Берга)

В этой песне, которую относили к 27 главе третьей книги древнего большого кодекса, не ясно, о каком короле Людеке, вторгшемся в чешские земли, идет речь. То ли, как считали одни, о Людвиге Немецком, в 849 году совершившем поход на восток, то ли о битве князя Само, во главе славянских племен Богемии одержавшего победу в VII веке над франкским королем Дагобертом, а возможно, заявляли третьи, это вообще чистый вымысел, восходящий к древним преданиям, к тем седым временам, когда жил легендарный певец Люмир, упоминаемый в тексте.

Зато в другой песне («Ярослав» из 26 главы той же книги) рассказывалось о подлинном историческом событии — вторжении татар в Моравию, где их разбил при Оломоуце чешский воевода Ярослав летом 1241 года. В критический момент битвы, как повествует один из эпизодов песни, когда чехи дрогнули и побежали, появляется Ярослав.

Что орел, летит могучий витязь!

На груди его железный панцирь,

А под ним отвага и удача;

Под шеломом крепким разум быстрый,

А в очах играет гнев и ярость;

Расходился, будто лев косматый,

Что, почуяв запах теплой крови,

Раненый бежит за человеком;

Так он мчался, лютый, на поганство.

Чехи с ним, что град из темной тучи,

Он на сына ханского нагрянул —

И борьба меж ними закипела!

Пиками тяжелыми сразились —

Да сломались пики у обоих.

Ярослав с конем окровавленным

Ринулся, махнул мечом широким

И разнес Кублаича до брюха.

Пал Кублаич бездыханным трупом,

Глухо звякнув на плечах колчаном…

Героической борьбе посвящена и песня «Честмир и Власлав» — о пражском князе Неклане, его воеводе Честмире, победившем гордого Власлава, и освобождении из плена Воймира и его красавицы дочери. Начинается эта песня словами:

Князь Неклан велит к войне сряжаться,

Княжеским велит он словом,

Против Власлава.

Собралися, встали рати,

Собрались по слову князя,

Против Власлава.

В песне «Людиша и Любор» описывается турнир при дворе залабского князя, говорится о любви его дочери Людиши к рыцарю Любору. А песня «Бенеш Германыч» — о походе саксов на Чехию и победе над ними в 1203 году в битве при Хруба Скала народного ополчения под предводительством Бенеша.

Повсюду с гордостью рассказывали о сенсационной находке, об открытии «чешских Нибелунгов». Таким образом, археологическая романтика, казалось бы, обрела твердую почву фактов. KP свидетельствовала о высоком поэтическом развитии, которого достигли чехи в старину, и являлась историческим памятником их борьбы за независимость.

Возникал, однако, естественный вопрос — был ли автор у этих песен? И если был, то один или несколько? В своем предисловии Ганка попытался ответить на этот вопрос. Сделать это, по его словам, конечно, не просто: «Кто нам теперь поведает имена поэтов? Как было имя составившего с таким вкусом этот сборник?» Тем не менее ему кажется, что рукопись принадлежала известному в истории рыцарю Завишу из Фалькенштейна. Ведь слагали песни не только простолюдины, но и вельможи, когда их «меч и шлем отдыхали в углу».

Однако почему именно Завиш? И чем вообще был знаменит этот чешский рыцарь?

Завиш происходил из знаменитого рода витковцев и одно время был их предводителем, несмотря на бедность, зато был умен и ловок. Его имя впервые встречается в документах 1269 года, когда он еще служил управляющим замка Фалькенштейн, принадлежащего баварскому рыцарскому роду. Звезда его взошла после смерти Пшемысла Оттокара II в 1278 году. Два года спустя он встретился в замке Градец с вдовой покойного короля Кунгутой, матерью молодого Вацлава II (дочь галицкого князя Ростислава Михайловича из рода черниговских Ольговичей).

Завиш был красивый и обходительный мужчина. Кунгута, полюбив его, назначила кастеляном своего замка. Вскоре у них родился сын. Молодой король приблизил Завиша ко двору, сделал гофмейстером, всячески благоволил ему, а королева-мать обожала. Постепенно Завиш получал все большую власть. Это настраивало против него шляхту и германского короля Рудольфа I Габсбургского, поскольку Завиш «был страстно возбужден против немцев». Когда же Завиш решился жениться на Кунгуте, терпению феодалов пришел конец. Час их настал в 1285 году, после неожиданной смерти Кунгуты. Завиша оговорили, король поверил навету. Предчувствуя недоброе, Завиш успел покинуть двор и укрылся в своем замке Своянов — хорошо укрепленной по тому времени крепости.

Чтобы заручиться поддержкой венгерского короля Ладислава, он женился на его дочери Эльжбете. У них родился сын, и счастливый Завиш, под предлогом крестин, пригласил Вацлава II, рассчитывая на примирение. Однако королю представили это так, будто Завиш собирается взять его в плен. Поверив новому навету, Вацлав II решил отомстить. Он ответил, что согласен прибыть на крестины, но хочет, чтобы Завиш сам за ним приехал. Ничего не подозревая, тот отправился в Прагу, где был схвачен и заключен в башню.

Сторонники Завиша при поддержке короля венгерского и князя вратиславского поднялись на его защиту. Тогда Вацлав II по совету Рудольфа приказал возить Завиша от замка к замку, где укрывались его сподвижники, и угрожать казнью их предводителя, если они не сдадутся. Так удалось захватить несколько оплотов витковцев. И только защитники замка Глубока не поверили страшной угрозе. Тогда на их глазах, в августе 1290 года, Завиша казнили.

Завиша современники считали поэтом. Произведения его, правда, не сохранились, но было известно, что они пользовались успехом. «В тяжелом заключении, — говорится в историческом труде, — он сокращал себе время сочинением чешских песен, которые долго помнили в народе».

Позже гипотезу Ганки о Завише как возможном авторе KP поддержал и подкрепил некоторыми своими доводами такой авторитет, как историк Ф. Палацкий. По его мнению, Завиш собрал песни и составил из них сборник для своей возлюбленной Кунгуты. За то, что рукопись предназначалась для дамы, говорил «необыкновенно в то время малый формат рукописи, мелкий и красивый почерк с золотыми заглавными буквами глав». Вполне можно допустить: Завиш пленил сердце королевы-вдовы своим поэтическим даром. Не случайно рукопись найдена в городе, который был «уделом чешской королевы-вдовы».

Однако предположения Ганки и Палацкого так и остались недоказанными. К тому же новая сенсационная находка на время отвлекла внимание от KP.

Открытия продолжаются

Я, собственно, еще ничего не понимаю.

История очень запутанная.

Артур Конан Дойл

Находка KP положила начало восхождению Ганки по ступеням славы, имя его становится все более известным. Сам он, по замечанию некоторых современников, был неравнодушен к успеху. Преисполнившись мечтой о возрождении гения своего народа, горячо поддерживал идею о создании Национального музея, где были бы собраны памятники чешской старины. Мысль была не нова, но Ганка стал активно воплощать ее в жизнь.

Наконец, в апреле 1818 года музей открыть разрешили и объявили денежную подписку в его пользу. Пражский бургграф Франтишек Коловрат обратился с призывом к любителям старины. К концу мая удалось собрать более 60 000 флоринов — сумма по тому времени немалая. Кроме того, жертвовали богатые книжные собрания, рукописи, коллекции предметов по естественной истории и т. п.

Сам Ганка музею преподнес Краледворскую рукопись. Это был, пожалуй, самый дорогой экспонат музейного собрания.

Впрочем, среди пожертвований оказалась еще одна рукопись, не уступающая Краледворской.

Преподнес ее музею сам бургграф. Как и KP, это были остатки большой рукописи. Состояла она из двух листков пергамента, сшитых посередине. Видимо, когда-то они служили так называемыми передними листами в книжном переплете и были повреждены (обрезаны) переплетчиком. На пергаменте помещались два сравнительно небольших стихотворных фрагмента, написанных древним, весьма неудобочитаемым письмом, нанесенным каламом — тростниковой палочкой. Отныне они получат название «Сейм» (всего девять стихотворных строк) и «Суд Либуше» — 120 строк.

Появление новой рукописи означало еще одну сенсацию. Дело в том, что, судя по письму (непрерывному или связному — scriptio continua) и частому употреблению уставных букв, это был древнейший памятник чешской письменности, созданный на рубеже IX и X веков.

В стихотворных отрывках речь шла о полулегендарной Либуше, упоминаемой в летописи княжне-прорицательнице. Согласно древнему источнику чешской летописи Козьмы Пражского, созданной в первой четверти XII века на латинском языке, Либуше — одна из трех дочерей первого чешского князя Крока. Сестры славились мудростью, а младшая Либуше — знанием законов и обычаев народного права, что помогало ей творить справедливый суд. Начиналась рукопись такими словами:

Что ты, Влтава, воду замутила,

Сребропенную покрыла мутью?

И зачем вздымаешь к небу волны,

Небо ясное сокрыла тучей,

Плачешь средь вершин зеленоглавых,

Золотой песок со дна взметаешь?

— Как же мне не замутить водицы,

Если ссорятся два кровных брата,

Если из-за отчего наследья

Лютый спор ведут между собою.

(Перевод В. Луговского)

Кроме того, Либуше прославилась тем, что возвела укрепления Праги, сделав ее резиденцией чешских князей. От нее и ее мужа Пшемысла будто бы пошел княжеский род, который правил около пятисот лет.

Где была найдена рукопись «Суд Либуше» и как попала к бургграфу? На этот вопрос он толком ответить не мог. Рассказал лишь, что в ноябре получил по почте конверт с письмом и листами пергамента. В написанном небрежно по-немецки анонимном послании говорилось, что пергамент нашли в каком-то «хаусархиве» (домашнем архиве), где он столетия провалялся в пыли. «Поскольку мне хорошо известны взгляды моего господина, этого упрямого немецкого Михеля, — писал таинственный адресат, — известно его предубеждение против Национального музея, и он охотнее разрешил бы листы сжечь или оставить плесневеть там, нежели передать их музею, то мне пришло в голову послать их Вашей милости, анонимно. Если бы я назвал свое имя, меня бы выгнали со службы… Пишу карандашом, чтобы нельзя было установить почерк».

Так и осталось тогда неизвестным имя отправителя, где находится «хаусархив» и кто тот Михель, которого опасался автор письма.

Забегая вперед, скажу, что сорок лет пытались узнать имя человека, приславшего рукопись. Лишь в 1859 году, благодаря розыскам профессора пражского университета В. Томека, стало, наконец, известно, как была найдена рукопись «Суд Либуше». Дело было так.

Года за три до того, как бургграф получил по почте загадочное письмо, в замке Зелена Гора служил некто Йозеф Коварж. Замок находился близ города Непомука в Западной Чехии и принадлежал австрийскому фельдмаршалу графу Коллоредо-Мансфельду.

Разбирая однажды замковый архив в темной сводчатой комнате нижнего этажа, Коварж наткнулся на два согнутых пополам пергаментных листа. Прочесть написанное он не сумел, но понял, что рукопись очень древняя.

Тайком захватив эту рукопись с собой, он отправился в Непомук к сведущему и образованному человеку, декану местного собора Бубелю. Однако и тот не смог разгадать рукописный текст, поняв лишь, что он написан на древнечешском и что речь идет о суде Либуше.

Именно тогда и было опубликовано то самое обращение «к отечественным друзьям наук». Коварж рассудил так: если вернуть рукопись хозяину, тот наверняка ее уничтожит, ибо ненавидит все чешское, не говоря о том, что прогонит его с работы. Вот почему он счел за благо переслать ее в музей.

Оказавшись как-то по делам в Праге, он вложил найденные рукописные листы вместе с анонимным письмом в пакет и отправил по почте на имя бургграфа.

К тому времени, когда выяснили, как и где была найдена рукопись «Суд Либуше», виновника открытия уже не было в живых. Коварж умер в 1848 году. Установить подробности удалось благодаря очевидцам. В частности, объявился свидетель в лице жившего близ замка Зелена Гора деревенского священника, который и поведал об истории находки.

С тех пор «Суд Либуше» стали называть по месту находки Зеленогорской рукописью (ЗР).

Вернемся, однако, назад, в 1818 год.

Присланную в музей столь таинственным способом ЗР действительно прочесть было трудно. И даже Добровский не смог одолеть текст, хотя обладал большим опытом чтения старых манускриптов.

Тогда свои услуги предложили два молодых филолога — Вацлав Ганка и его друг Йозеф Юнгман. Последний был известен как переводчик Д. Мильтона и Ф. Шатобриана. Впоследствии он станет автором многих трудов по литературе и языку.

К удивлению Добровского, эти двое его учеников разобрались в сложном тексте, прочитав его и установив порядок листов.

И вот перед старым ученым лежал переложенный на современный чешский язык текст поэмы «Суд Либуше». «Поразительно, — думал он. — Впрочем, скорее странно. Здесь что-то не так. Слишком много загадочного: неизвестно кем и где найдена, легкость, с которой ее прочли ученики…» Закравшееся сомнение перешло в уверенность: рукопись поддельная!

В частном письме он намекает: «То, что составители старого фрагмента легко его разделяют (на слова), легко читают и понимают лучше, чем вы или я, вполне понятно…» Месяц спустя, в феврале 1819 года, он высказывается еще определеннее: «Эта рукопись, которую ее защитники сами создали, безусловно, подделка, и наново на старом пергаменте зелеными чернилами написана, как я сразу, едва увидев текст, определил…» И далее: «…одного из них или даже обоих я считаю составителями, а господина Линду — переписчиком».

Мнение свое Добровский тогда не обнародовал, и ЗР преспокойно лежала в фондах музея, ожидая решения своей судьбы.

Что касается его учеников, обвиненных в подделке, то пока они лишь заявили, будто их учитель под старость стал страшно подозрительным и нестерпимо капризным.

Но кто был господин Линда, упомянутый Добровским как переписчик?

Фигура Йозефа Линды достаточно колоритна и заслуживает того, чтобы сказать несколько слов. Тем более, что его роль в истории появления рукописей, как выяснится, будет не последней.

Как и его товарищи, Йозеф Линда принадлежал к молодым чехам, мечтавшим о воскрешении славного прошлого своего народа. Подобно им, он находил в романтической любви к древности утешение от горькой действительности. Несомненно, Линда обладал поэтическим даром, он изучал старинные чешские хроники, прекрасно знал мировую литературу. Его исторический роман «Заря над язычеством, или Вацлав и Болеслав. Картина из отечественной старины», созданный в 1816 году и опубликованный два года спустя, стал заметным явлением на литературном горизонте той поры — первым чешским историческим повествованием. В нем он пытался приблизиться к языку древних славян эпохи дохристианской Чехии. Писал он и пьесы, в частности «Ярослав из Штернберка в борьбе против татар». Кроме того, Линда был другом Ганки, они жили в одной квартире и даже ухаживали за одной девушкой, Барбарой, которая, однако, предпочла Ганку, став позже его женой.

Важно заметить, что еще в 1816 году Линда, тогда двадцатитрехлетний студент, нашел в переплете старой книги пергамент с рукописным отрывком старинной чешской песни XI–XII веков, получившей название «Вышеградская песня».

Свидетелями этой находки были все тот же Ганка и семейство Мадлей, у которого квартировали друзья.

Но если хозяев дома легко было убедить в подлинности рукописи, то с таким знатоком и строгим критиком, как Добровский, дело обстояло сложнее. Так и не поверив в подлинность «Вышеградской песни», он объявил ее подделкой, хотя поначалу она его «самого ввела было в обман».

Видимо, тогда же Добровский стал настороженно относиться ко всему, что выходило из-под пера Линды. Вполне понятно, почему он заподозрил Линду в создании ЗР.

Между тем, список ЗР попал к польскому археологу И. Раковецкому и тот издал ее в 1820 году (замечу, что этот список оказался у Раковецкого благодаря брату Й. Юнгмана, переславшему его в Польшу).

Следом за Раковецким ЗР перевел на русский язык адмирал А. С. Шишков, тогдашний президент Российской академии. К прозаическому переводу был приложен текст оригинала, заимствованный у Раковецкого, — до этого, в том же 1820 году, А. С. Шишков перевел также прозой и издал KP со своим предисловием и примечаниями. Позже, в 1846 году, появился русский поэтический перевод Н. В. Берга; ему же принадлежат подражания KP.

И только в 1823 году ЗР была напечатана на чешском языке в журнале «Крок» братьями Й. и А. Юнгманами. После этого появилось ее отдельное издание. Надо сказать, что братья были убеждены в научной ценности обеих рукописей и принимали самое деятельное участие в их судьбе. К изданию ЗР один из них написал предисловие, другой — послесловие, и вообще они всячески пропагандировали находки.

Однако усилия братьев, как, впрочем, и других, не погасили возникших подозрений насчет ЗР. Назревал спор. И он разразился, приняв форму общественного скандала, после того, как Й. Добровский опубликовал в 1824 году заметку «Литературный обман».

В ней маститый ученый назвал найденный памятник «поддельным мараньем», созданием плута, который «решил надуть своих легковерных земляков». Но ничем серьезным свое подозрение не подкрепил. Скажу лишь, что он усмотрел различие в языке ЗР и KP, которую продолжал считать древним подлинным памятником. К мнению Добровского присоединился другой известный ученый того времени словенец по происхождению Е. Копитар, служивший в венской библиотеке. (Зная хорошо Ганку, он считал, что тот в состоянии «открыть, то есть сфабриковать какой-нибудь фрагмент и из эпохи Александра Великого». Невысокого мнения был он и о личных качествах Ганки, называл его ненадежным человеком, готовым и покривить душою, если бы это потребовалось.)

С ними вступили в полемику представители молодого поколения чешских ученых — Й. Юнгман, В. Ганка, В. Свобода.

На заметку Добровского первым откликнулся В. Свобода. Он приводил доводы в защиту подлинности ЗР, впрочем, довольно поверхностные, подчас прибегая к общим фразам вроде такой: «Каждый, конечно, признает, что даже в языке этого памятника совершенно ясно обнаруживается древность».

Патриарх чешской славистики вновь опубликовал две статьи подряд. В одной из них он писал, что «некоторые ученые из чрезмерного патриотизма приняли эти поддельные листы (ЗР) за подлинные», в то время как они — творение какого-нибудь «находящегося еще в живых чеха, который и бросил их в почтовый ящик, чтобы таким образом тайно подарить чешскому Национальному музею».

И на этот раз Добровский повторил свое мнение, что ЗР явно подражает KP — «в тоне, в повторениях, в отдельных словах и кратких выражениях, а также в десятисложном размере, который прежде не употреблялся». Из этого он снова делал вывод, что «автор, руководимый патриотическим желанием открыть еще более древний памятник чешской поэзии, предпочел при некотором знании древнеславянского и русского языков самостоятельно составить такой памятник по разным источникам».

Затем следовал вывод: «ЗР не существовала до появления KP».

После этого некоторое время вопрос оставался открытым. Но Й. Добровский до самой смерти в 1829 году был убежден в своей правоте и Й. Линду называл не иначе, как «чешским Макферсоном»[7].

Следует сказать еще об одной рукописи, четвертой по счету, найденной вскоре после ЗР, в 1819 году. На этот раз древний пергамент был обнаружен в переплете старой книги, всего один лист, на котором кто-то записал «Любовную песню короля Вацлава» (ЛПКВ). Нашел пергамент скриптор университетской библиотеки Й. Циммерман. Как и Коварж, он отослал рукопись бургграфу. Но в отличие от него не скрыл своего имени. Напротив, в сопроводительном письме подчеркивал причастность к находке, которую счел древнейшим отрывком чешской поэзии XII века.

Теперь найденные редчайшие памятники старочешской поэзии наглядно свидетельствовали, что у чехов, так же, как у болгар, сербов, русских, был свой эпос, своя древняя поэзия.

Один Й. Добровский и на сей раз отказался, правда, не сразу, признать найденный пергамент. «Это явное и тяжелое подражание рыцарской любовной поэзии», а не подлинный текст древнечешской песни, заявил он.

К тому же рядом с Циммерманом возникала подозрительная тень Линды. Они были друзьями и вместе служили в университетской библиотеке. Странным выглядел и рассказ Циммермана о том, как была найдена ЛПКВ, записанная на поврежденном обрезке пергамента. Таких обрезков, по его словам, в переплете книги было больше. Он увлажнил обрезки пергамента, чтобы извлечь их из переплета, а затем разложил просушиться на окне. К несчастью, налетел сильный ветер и все листки, за исключением одного, улетели. Найти их не удалось.

Зато сохранившийся листок оказался ценным вдвойне. На обратной его стороне кто-то записал стихотворение «Олень» — то самое, которое было и в KP и повествовало о коварном убийстве доблестного юноши, сильного и красивого, как молодой олень:

Скачет олень по долинам,

Прыгает он по горам,

Носит по целому краю,

Носит крутые рога.

Режет крутыми рогами

Сучья в дремучем лесу,

По лесу летмя летает,

Скачет на быстрых ногах.

Хаживал молодец в горы,

Долом широким на брань,

Тяжкие нашивал стрелы,

Вражию мочь поражал.

Доброго молодца нету! —

Лютый нагрянул злодей…

. .

Быстрые кречеты вьются,

Из лесу к дубу летят,

Голосом жалким выводят:

«Молодца враг погубил!»

Горькими плачут слезами

Красные девы по нем.

(Перевод Н. В. Берга)

Ганка поспешил заявить, что письмо ЛПКВ ему кажется «на столетие старше KP» и что это — небольшая часть какого-то погибшего сборника. Это означало, что неожиданно подтвердились древность и подлинность KP. К Ганке присоединились его единомышленники и друзья. С тех пор мнение их взяло верх, все вроде бы признали найденный пергаментный листок древнейшим.

На доводы скептиков, пытавшихся робко высказывать сомнения в подлинности ЛПКВ, никто не обращал внимания. Кроме них, никому не казалось странным, что текст двух стихотворений — памятников различных эпох («Олень» на обороте ЛПКВ — первая половина XIII в. и «Олень» в KP — начало XIV в.) — абсолютно идентичен в правописании, в то время как правописание в ЛПКВ и в обнаруженном на ее оборотной стороне стихотворении «Олень» различно, хотя оба эти текста написаны одной рукой.

Но усомниться в подлинности ЛПКВ значило бросить тень и на KP. Вера же в подлинность KP была тогда незыблемой, а сама рукопись — святыней, о которой говорили лишь в хвалебном и торжественном тоне.

Забыв доводы Добровского, ЛПКВ по-прежнему признавали шедевром древней поэзии, как шутили скептики, «хотя бы из одной вежливости к королю», то есть Вацлаву I, которому приписывали авторство.

Разрешить недоумения и подозрения мог только всесторонний анализ этой рукописи — палеографический, лингвистический, исторический, но прежде всего химический. Впрочем, это касалось всех обнаруженных шедевров. Однако пройдет без малого сорок лет, прежде чем создадут особую комиссию по исследованию пергамента и чернил ЛПКВ.

Пан библиотекарь

С этой стороны тайна темнее, чем прежде.

Уилки Коллинз

Между тем Ганка и Свобода издали KP на двух языках — чешском и немецком. Это случилось в год, когда умер Й. Добровский. Будь он жив, выступил бы с критикой, поскольку издатели поместили, кроме KP, под той же обложкой и три другие найденные рукописи — Вышеградскую песню, ЗР и ЛПКВ, в подлинности которых, как мы знаем, Й. Добровский сильно сомневался.

К новому изданию Ганка написал небольшое предисловие (вернее, исправил старое). Свобода — историко-критическое введение и предисловие от переводчика. В нем он рассказал об истории открытия KP, о ее значении. И как бы между прочим заметил, что кроме KP он предлагает кое-что еще из древнечешской поэзии: два отрывка о Либуше и две любовные песни, найденные в старых переплетах.

Далее он писал: «Если бы удалось найти гораздо больший остаток этих древних народных песен, этих великолепных цветов настоящей поэзии! Какая бы это была ценная находка для нашего народа! Ведь его, действительно, постигла в этом отношении тяжелая судьба! Сколь многие звуки этих песен потерялись в шуме битв и раздоров! Как много сокровищ погибло в пепле, в пожаре городов, замков и монастырей! Сколь многое раздробил медный кулак фанатизма, сколь многое расхитили завоеватели и бесполезно истлело на чужбине, а это незаменимая потеря! Сколь многое погибло здесь, на родной почве, оставленное без внимания выродившимся поколением внуков!»

За этим — вывод, нечто вроде напутствия: «В книжных переплетах должны мы искать драгоценные памятники нашей старины, свидетельства культуры наших прадедов».

По его подсчетам, из песен KP дошла малая часть, а «погибло более 168 стихотворений». Возможно, когда-нибудь они отыщутся, мечтал Свобода. Много говорил он и о событиях, лежащих в основе исторических песен KP. Его поддержал историк Ф. Палацкий в статье о новом издании KP. Исследуя тексты рукописи, он пытался установить, какие события прошлого в них отражены, где они происходили, и жили ли герои, воспетые в песнях. Чуть ли не каждому факту удалось найти историческое подтверждение, упоминание о нем в древних летописях либо в других источниках. Вообще в огромной литературе по изучению KP даны ответы на многие вопросы, связанные с ее исторической основой. Исследователи проявляли поистине необузданную фантазию и изобретательность, доказывая историчность содержания песен. Доходили до того, будто летописец Козьма Пражский, живший в начале XII века, «черпал из поэтического источника», то есть знал древние песни, собранные в KP, и пользовался ими при создании своего знаменитого труда.

В той же статье Ф. Палацкий разбирает KP с художественной точки зрения, восторгается поэтическим языком, оригинальными образами. Эти же суждения о KP и других памятниках Ф. Палацкий повторил и в первом томе своего известного пятитомного труда «История чешского народа в Чехии и Моравии».

В 1835 году появилось третье издание KP. К этому времени ее перевели на несколько языков, и Ганка напечатал образцы этих переводов.

Таким образом, древний памятник признали во всем мире. Однако тогда же раздался голос, требовавший немедленно допросить свидетелей, имевших отношение к найденным рукописям. Это был Е. Копитар, ранее, как и Й. Добровский, сомневавшийся в подлинности ЗР и ЛПКВ. Теперь он во всеуслышание заявил, что считает подделкой и KP.

Его выступление прозвучало дерзким вызовом — большинство ученых уверовало не только в KP, но и в ЗР. Например, Ф. Палацкий, признанный авторитет, специально изучавший ЗР, пришел к выводу, что рукопись подлинная и относится скорее всего к первой половине X века.

Того же мнения был и известный историк П. Шафарик и многие другие. Скептики во главе с Е. Копитаром пребывали в абсолютном меньшинстве.

Тем не менее Ф. Палацкий и П. Шафарик задумали исследование, которое положило бы конец недоверию, подозрениям и спорам. Первый считался единственным знатоком латинской и чешской палеографии, второй — автор нескольких капитальных трудов по филологии, этнографии, истории культуры, принесших ему европейскую известность.

Труд Ф. Палацкого и П. Шафарика «Древнейшие памятники чешского языка» вышел в свет в 1840 году и сразу стал как бы классическим образцом подлинно научного издания своего времени.

Кроме самих памятников, в нем читатель находил обширные комментарии и примечания. Авторы всесторонне описывали памятники, анализировали их тематику, вели полемику с противниками их подлинности. В связи с этим немало места уделяли они опровержению доводов покойного Й. Добровского, прежде всего его выводов относительно ЗР.

Как мог такой ученый муж, писали они, утверждать, что эта поэма — плод шутника-сочинителя? Если бы это было так, то следует признать, что в 1818 году в Чехии незаметно для современников появился человек, палеографические, исторические и филологические знания которого намного превосходили познания всеми уважаемого Добровского, и это чудо учености осенило мир своим необыкновенным светом, таинственно, просто ради шутки. «Нет, — восклицали авторы, — для этого нужна поистине слепая вера при неверии!»

Они указывали на ошибочные с их точки зрения выводы Й. Добровского, упрекали его в неточности исторического и лингвистического анализа (в основном это относилось к ЗР), опровергали его предположение о возможных авторах, доказывая, что Линда, Ганка и Юнгман не могли сочинить поэму «Суд Либуше».

Заодно досталось и Е. Копитару за «страсть подозревать подлог во всех древнейших памятниках чешской литературы, открытых в новейшее время…» Позицию Е. Копитара объясняли литературной нетерпимостью, желчностью, завистью к чешским ученым и даже «нечистыми побуждениями», намекая на будто бы существующую его связь с австрийскими властями, заинтересованными в принижении чешской самобытности.

Заслуженные ученые, мнение которых казалось непререкаемым, вполне авторитетно заявляли, что после самого тщательного исследования пергамента и способа писания, у них нет оснований признать ЗР подделкой новейшего времени. И последнее доказательство — данные химического анализа, проведенного хранителем музея химиком Й. Кордой. Еще в 1835 году он исследовал чернила и пришел к заключению, что «рукопись эта в высшей степени древняя».

Одним словом, отныне надолго возобладает мнение, что подлинность рукописей вне всякого сомнения. Нападать на эти древние памятники — драгоценные сокровища народного чешского духа — считалось поступком нравственно предосудительным. «Любые сомнения в их подлинности, — пишет советский славист А. С. Мыльников, — рассматривались чуть ли не как акт национального предательства». И скептики приравнивались едва ли не к агентам австрийского правительства.

Теперь, когда KP и ЗР, казалось, укрепились в своих «гражданских правах», культ рукописей достиг апогея. Художники создавали на темы песен картины и иллюстрации, поэты посвящали им стихи, композиторы сочиняли к ним музыку, герои их ожили на сцене, а одному из них — Забою — перед костелом, где когда-то нашли KP, воздвигли памятник (ныне он перенесен в другое место). Песнями восторгались многие европейцы, справедливо усмотрев в них богатые поэтические возможности чешского языка. Мицкевич упоминал их в лекциях, посвященных славянским литературам. Пушкин, по словам Ганки, намеревался будто переводить их — у него в библиотеке имелся текст KP. (Хотя это и так, однако, как полагает Л. С. Кишкин, зная Ганку, нельзя поручиться, что желаемое не выдавалось за действительное.) Гёте восхищался художественной выразительностью KP и перевел некоторые песни, а Люциан Семеньский, переводчик KP на польский язык, пытался даже по ее образцу создать польский эпос и написал поэму «Трубы в Днепре». Словом, как потом шутили, «не было, по-видимому, никого, кроме Ганки, кто сомневался бы в подлинности рукописей».

Между тем неутомимый Ганка, верный девизу «Вперед», начертанному на его печатке, продолжал выпускать одно за другим новые издания своего детища. Им буквально овладел, по словам современников, «бодрый дух предпринимательства».

В 1843 году вышло пятитомное полиглотное (восьмиязычное) издание, так называемая Малая Полиглотта. Затем последовали новые издания. В большинстве их принимали участие Ф. Палацкий и П. Шафарик как авторы комментариев или примечаний (перевод на современный чешский язык был выполнен графом Туном). Своим авторитетом они как бы осеняли KP, защищая от посягательства скептиков.

К 1847 году в Праге вышло уже девять изданий KP. В 1851 году появилось десятое, а через год так называемая Большая Полиглотта — двенадцатиязычное издание, где каждому переводу было предпослано предисловие переводчиков.

Популярность Ганки отныне можно было сравнить разве что со славой какого-нибудь национального героя. Его называли не иначе, как человеком, который вернул чехам былое величие. И каждый пражанин узнавал его по сутуловатой фигуре, облаченной в длинный сюртук, и странной широкополой шляпе в виде усеченного конуса.

Сам он вел весьма скромный образ жизни труженика науки и с 1823 года являлся хранителем библиотеки Чешского музея, где, собственно, и проводил все дни. Музейные и рукописные фонды знал прекрасно и не переставал радеть о их пополнении. Уже тогда это было самое богатое собрание книг и рукописей на славянских языках, и в этом немалая заслуга неутомимого Ганки.

Жил он тут же, при музее, в маленькой квартирке на первом этаже. Жилище его было обставлено довольно скромно, и бережливость доходила до того, что нередко хозяина заставали сидящим в полутьме — свечи зажигались, когда совсем темнело.

Ежедневно, в течение сорока лет, рано утром «пан библиотекарь» поднимался в музей, проходил в свой кабинет, садился за стол, заваленный книгами и старыми рукописями, и погружался в их таинственный мир.

Ганка был удивительно гостеприимен, радушен и внимателен. С удовольствием знакомил гостей с коллекциями музея, был счастлив показать пражские «замечательности», сводить приезжего в Чешский национальный театр.

Русские связи Ганки (его называли на российский манер — Вячеслав Вячеславович) — это особая тема, впрочем, отчасти затронутая в нашей дореволюционной литературе и в работах советских авторов — Л. П. Лаптевой и Л. С. Кишкина.

Каждый русский, кому случалось оказаться в Праге, считал долгом посетить Ганку. У него бывали ученые, литераторы, врачи, чиновники. С ним переписывались профессора петербургского и московского, харьковского и виленского университетов. И всякий, кто посещал его скромный дом, должен был оставить запись в знаменитых альбомах Ганки.

Мне довелось увидеть эти альбомы, которые сам он называл «памятными книжками». Их выдали мне для работы в научном читальном зале библиотеки Национального музея. Альбомами в прямом смысле их назвать трудно. Семь книжек под номерами, в переплетах красного цвета, размером с карманные блокнотики. Однако это не записные книжки, а различные малоформатные издания, использованные для записей. Так, под одним номером — книжка «Молитвы при божественной литургии», изданная в 1821 году в Париже; под другими, например, «Утренние молитвы» и «Божественная служба», пражские издания 1833 и 1854 годов, и т. д. Записи в них делали на пустых страницах в конце, на полях, форзацах — словом, всюду, где оставалось свободное от текста место. В книжку под номером 22, первую в ряду «альбомов», аккуратный Ганка вклеил листок с оглавлением, расположив по алфавиту фамилии «участников» этого альбома, что весьма облегчает пользование им — записи идут не по порядку, а как придется. Первые из них относятся к 20-м годам прошлого столетия и сделаны соратниками и друзьями Ганки: филологом Й. Юнгманом, историком Ф. Палацким, поэтом Ф. Челаковским, фольклористом В. Караджичем. Несколько кратких записей принадлежат Й. Добровскому, одна, на старославянском языке, относится к 1819 году. Людовит Штур, основоположник словацкого литературного языка, обращаясь к Ганке, написал: «Пока славянство будет жить и будут живы его песни, ваше имя и имя Забоя не умрут». Франтишек Челаковский вписывает по-чешски, по-польски и по-русски: «Для искренних сердец нет времени, нет пространства». Встречается такая сентенция; «Написанное пером часто живет дольше, чем мраморные статуи». Следующая запись от 1826 года: «Как Скленичка тебя любил своим молодым сердцем, так теперь взрослым любит тебя Франтишек Слама».

В изобилии представлены автографы русских гостей Ганки. Здесь встречаются самые разные фамилии, прежде всего писательские: И. Тургенев, А. Майков, И. Аксаков, Н. Надеждин, П. Вяземский, А. Хомяков, А. Кошелев и др. Н. Гоголь желает здравствовать Вячеславу Вячеславовичу и «работать, печатать и издавать во славу славянской земли и с таким же радушием приветствовать всех русских» (1845 г.), Ф. Тютчев шлет «братский привет русского чешской Праге» (без года), А. Толстой выражает Ганке «искреннюю благодарность за добрый совет» (1846 г.). П. Вяземский оставляет такую запись: «Слово дано от бога человеку на благо и с тем, чтобы люди друг друга разумели и вследствие того друг другу сочувствовали и помогали. Слово должно быть орудием мира и братского дружелюбия между народами и правительствами. Горе тем, которые употребляют этот дар во зло и обращают его в орудие вражды, лжи, ненависти, зависти и междоусобий…» (1853 г.).

Интересно отметить вот что: если автограф был подписан только фамилией и именем, педантичный Ганка своей рукой вписывает в скобках отчество, в другом месте уточняет год написания текста или, скажем, воинское звание подписавшегося, родственные отношения — жена, дочь такого-то. Есть женские автографы: Настасьи Баратынской, Авдотьи Бакуниной, Каролины Павловой. Встречаются целые стихотворения, например, пушкинское «Ангел», вписанное в 1828 году рукой Я. И. Сабурова (знакомого с русским поэтом) и пометкой Ганки: «родился в 1798 г.»; нотный автограф Шопена; силуэт Ганки на папиросной бумаге, набросанный неизвестным художником, и другие рисунки; стихотворные экспромты, вклеенные гравюрки. В одной из книжечек с надписью «Сувенир» оказался пригласительный билет с виньеткой, программка танцевального бала, шелковая трехцветная кокарда из сшитых вручную ленточек и прочие мелочи.

Ф. И. Тютчев, назвавший Ганку в письме к нему «европейской именитостью», посвятил ему целое стихотворение, где говорит о нем как о «доблим муже», который «рукою скромной засветил маяк впотьмах». Академик И. И. Срезневский, многие годы друживший с ним, считал себя учеником Ганки, научившим его «не пропускать без внимания и кусочков пергамента на переплете старых книг». Привязанность и благодарность русского ученого выразились в том, что он назвал своего первенца Вячеславом, в честь чешского коллеги.

В России Ганка нашел покровителей, приверженцев и апологетов не только в лице некоторых ученых, но и среди высших царских чиновников. А. С. Шишков и С. С. Уваров, M. M. Сперанский и А. С. Норов в один голос отмечали заслуги Ганки.

И не было ничего странного в том, что в торжественных случаях грудь Ганки украшали русские ордена, полученные за заслуги «в славянских древностях и литературе». Он был награжден серебряной медалью за открытие KP, а позже получил большую золотую медаль Российской академии, членом которой был впоследствии избран. Его приглашали работать в Россию, где обещали чин надворного советника, потомственное дворянство и академическое жалованье (пособия на издание своих трудов он получал неоднократно). Ганка предпочел остаться в Праге и занимать скромное место библиотекаря. Он, конечно, не хотел расстаться с музеем и его сокровищами. Впрочем, существует более простое объяснение его отказа: переезду воспротивилась жена Ганки.

Как отмечают советские ученые, «общественные убеждения Ганки не отличались глубиной. Известный демократизм их, связанный с происхождением поэта из крестьянской среды, постепенно утрачивался. С конца 10-х годов его патриотический энтузиазм и острая неприязнь к поработителям, симпатии к России все более уступают место царофильству и панславистским идеям, которые, впрочем, также не вылились в цельную политическую концепцию». («Очерки истории чешской литературы XIX–XX вв.». М., 1963, с. 40.)

Всю свою жизнь Ганка издавал древние памятники, которые счастливо отыскивал в музейной коллекции старых рукописей. «Судьба предназначила именно вам все древнейшие памятники славяно-чешские», — писал Ганке в январе 1840 года М. П. Погодин. Помимо KP, Ганка выпустил в разное время ряд других изданий, в том числе хрестоматии, словари, чешскую грамматику, произведения древнечешской литературы, исторические хроники, народные книги. Он написал и издал «Начала священного языка славян» и «Начала русского языка» (который он успешно преподавал), напечатал в 1821 году «Слово о полку Игореве». В этом издании наряду с русским текстом приводился чешский перевод с предисловием на чешском, сербском, польском и русском языках. Ему же принадлежала и «честь» издания так называемого «Реймского евангелия», писанного будто бы святым Прокопом, «открытия» небольшой песни «Пророчество Либуше», «найденной» в 1849 году. Правда, современники скоро убедились, что песня лишь плод поэтических упражнений самого Ганки. Посему опус сей поспешили исключить из числа счастливых находок, признав его шуткой «пана библиотекаря».

Нечто подобное произошло и со средневековым латинским словарем «Mater Verborum». Его рукописный список XIII века преспокойно лежал в библиотеке чешского музея, пока однажды, в 1827 году, профессор Э. Г. Графф из Кенигсберга не наткнулся на этот уникальный текст. По свидетельству самого Ганки, он предложил список словаря ученому, ибо знал, что тот его заинтересует. И не ошибся. Старинный словарь в ветхом переплете из белой кожи, покрывавшей буковые доски, с оловянными застежками, буквально поразил профессора из Кенигсберга своими замечательными миниатюрами, а главное — чешскими глоссами[8]. Но вот беда, многие из этих глосс (более восьмисот), как позже установят, вписала неизвестная рука в новейшее время, когда рукописный список находился уже в музее. И еще заметили, что некоторые слова ЗР и KP вошли в число новейших чешских глосс в «Mater Verborum». Скептики, противники подлинности ЗР и KP, поспешили заявить, что подложные глоссы изобличают КЗР (защитники и комментаторы этих памятников не раз в своих научных сочинениях использовали те глоссы, которые, как потом выяснилось, были сфальсифицированы).

Из досье по делу о рукописях. В. И. Ламанский: «Если верно, что эти подделки и подлоги в „Mater Verborum“ не могли быть сделаны раньше поступления рукописи в музей, следовательно, были совершены в самом музее, в Праге, с 1818 по 1827 год. Подделанных и подложных глосс много, с лишком восемьсот (848). На эти подчистки, выскабливания, подделки и вписки новейших надписей и глосс требовалось много времени… Очевидно, у фальсификатора его было много. Он работал не торопясь, ничем не смущаясь, часто забывая о первоначальной цели и просто увлекаясь своим облыжным делом. Он часто от себя вписывал слова, которые уже встречаются в подлинных глоссах. Положим, тут могла быть известная цель: отстранение подозрений и придание достоверности подлогам. Но он иногда скоблил, подчищал и подделывал такие слова, за которые, даже с его точки зрения, не стоило бы брать на свою душу лишний грех. Сколько же подчисток и подделок, выполненных из любви к искусству, из страсти к подлогам, из какого-то чисто палеографического и фальсификаторского самоуслаждения!..

Никакой посторонний посетитель и ученый, не принадлежащий к личному составу общественной библиотеки, никогда не решился бы, да и не имел бы возможности делать такие подлоги в учреждении, недавно основанном, в первые восемь лет его существования. И начальству библиотеки, и всему ученому кругу в Праге скоро стало бы известно, что NN занимается рукописью „Mater Verborum“.»

Сторонники подлинности KP упорно не желали верить в причастность Ганки к ее созданию, так же как и к другим найденным рукописям, и готовы были признать его научную некомпетентность, недостаток у него знаний и эрудиции, лишь бы доказать, что он не может иметь отношения к созданию таких шедевров. Но ведь Ганка не был неучем, никчемным древностелюбцем, как называли тогда тех, кто занимался старинными манускриптами. Напротив, господствовало мнение, что, развиваясь под благотворным влиянием Добровского, Ганка приобрел весьма полезные познания в славянской филологии и археографии. И еще долгое время после смерти своего учителя пользовался репутацией его последователя, с успехом подвизаясь на ниве чешской словесности. (Впрочем, относительно его научной компетентности в 1855 году вполне определенно высказался Ф. Энгельс. Говоря об исторических исследованиях, охватывающих политическое, литературное и лингвистическое развитие славян, сделавших в Австрии гигантские успехи, и называя в связи с этим известных нам П. Шафарика, Е. Копитара, Ф. Палацкого и других, он упоминает и В. Ганку, однако в прямо противоположном смысле — как вовсе лишенного дарования ученого[9].)

В свое время академик А. Н. Пыпин, двоюродный брат Н. Г. Чернышевского, знаток истории славянских литератур, в том числе и чешской, задавался вопросом об историко-литературных условиях появления какой-либо подделки. Занимала его и психология мистификатора. Отсутствие подлинных фактов или недостаточное знание их, считал он, ведет к доверчивости, придает большую смелость в обращении с предметами старины: «…была простодушная мысль, что если нет старины, то ее можно придумать, и другие верили таким выдумкам».

Случается, конечно, что мистификатор работает ради денег. У иных страсть к подделкам существует сама по себе, как болезненная потребность фантазии. Но бывает и так, что мистификатор попадает в плен к свой мечте — воссоздать древние отечественные памятники, об отсутствии которых сожалеют историки и археографы, и доказать тем самым национальную самобытность, издревле присущее народу величие духа. В своих изделиях такой фальсификатор гонится за мечтой, ставшей его idee fixe и ради нее и во имя нее создает ложные шедевры.

Был ли Ганка пленником своей мечты?

За внешне сдержанной оболочкой трудно было заподозрить кипение в нем страстей. Еще труднее догадаться, что погруженный в науку, преданный ей ученый снедаем честолюбием.

Трагедия непризнания терзала его всю жизнь, с того самого момента, когда он открыл и опубликовал KP. Стоило ему отыскать древний фолиант, как находку объявили подложной, затем его обвинили в подделке ЗР и ЛПКВ. С тех пор ему казалось, что на нем лежит печать вечной отверженности. Хотя все говорили, что «фортуна ему покровительствовала в такой степени, в какой доводилось немногим», сам же он изо дня в день, из года в год с тревогой ожидал очередной статьи против KP.

Суд

Страшное сомнение во всем, тревога…

Уолт Уитмен

К концу 1856 года атмосфера вокруг KP и других рукописей вновь накалилась. В воздухе запахло грозой, и она грянула, обрушившись прежде всего на ЛПКВ.

Скептики настоятельно требовали создать особую комиссию для внимательного рассмотрения и обсуждения подлинности ЛПКВ, и совет Национального музея решается на экспертизу.

В середине декабря на двух заседаниях Чешского ученого общества молодой ученый Ю. Фейфалик — один из активных скептиков — выступает с докладом и блестяще доказывает подложность ЛПКВ.

Совет музея вынужден в январе следующего года созвать особую комиссию. Месяц спустя, после исследования пергамента и чернил ЛПКВ, комиссия соглашается с аргументами Ю. Фейфалика и признает злосчастный отрывок, найденный Циммерманом, новейшим подлогом. Установили, что нижний текст на пергаменте, то есть подлинный, был записан в XV веке, тогда как верхний, собственно ЛПКВ, по типу письма можно отнести к XII или XIII веку. В подлинном памятнике нижний текст всегда должен быть старше верхнего. Отсюда сделали вывод: нынешний чешский текст написан в данном случае на стертом латинском письме, то есть на палимпсесте[10].

Выбор был сделан правильно: начинать надо было с ЛПКВ (напомню, что написанное на обороте ЛПКВ стихотворение «Олень» подтверждало древность и подлинность другого «Оленя», а вместе с ним и всей KP).

Так был нанесен первый удар.

Едва была развенчана ЛПКВ, как за ней низвели и Вышеградскую песню. В ней перестали видеть памятник по трем причинам: из-за грамматического, орфографического и палеографического анахронизма. Доказать ее подложность можно было с помощью палимпсеста: подобно ЛПКВ, обнаружили письмо более древнее, чем следы сохранившегося под ним первого текста. Не потребовался даже химический анализ, и злополучную песню просто-напросто тихо изъяли из числа древнечешских сокровищ.

Ободренные успехом скептики ринулись в новое наступление. Полемика о подлинности древних памятников чешской литературы приобретала все более острый характер. Причем уже тогда борьба велась, прямо надо сказать, далеко не лучшим образом. Например, в этот момент припомнили слова, выбитые на медали, подаренной Ганке друзьями в 1835 году, — «честь, слава, польза» и расшифровали их по-своему: честью пренебрег, к славе стремился, пользу извлек немалую.

В октябре 1858 года в пражской газете «Богемский вестник», издававшейся на немецком языке, появилась анонимная статья «Рукописные подделки и палеографические истины».

Автор статьи коснулся «подлинности» KP и прямо указал на ее творца — Вацлава Ганку. Пришла пора, считает он, наконец сказать об этом во всеуслышание. Более того, автор заявлял, что «большая часть древних памятников чешской литературы изобретена Ганкой». Да, писал он, памятники древности отвечают национальному чувству, но для того, чтобы «очистить духовную атмосферу чехов», надо открыть публике глаза, открыть имена фальсификаторов.

Месяц спустя Ф. Палацкий опубликовал статью, обвинив газету в невежестве и недобросовестности, в раздувании национальной ненависти между чехами и немцами, в том, что она помышляет «отнять у нас наши драгоценные сокровища». Однако, решив не втягиваться дальше в разгоравшуюся полемику, Ф. Палацкий сообщил, что отныне не участвует в распре.

Тем временем в «Богемском вестнике» одна за другой появились пять статей о подложных рукописях. Спор вышел за границы литературной полемики.

Всех занимал вопрос: кто осмелился посягнуть на национальные святыни? И так как статьи печатались без подписи и узнать автора было невозможно, то все обвинили редактора газеты д-ра Д. Куга. На него и обрушили критику защитники рукописей. Дошло, наконец, до того, что оскорбленный и разобиженный Ганка по наущению друзей подал в суд на редактора за клевету.

Началось следствие, которое тянулось несколько месяцев. Публика напряженно следила за ходом дела, нетерпеливо ожидая решения почтенного пражского суда: уступит ли он общественному мнению или оправдает того, кто посмел оскорбить всеми уважаемого «пана библиотекаря».

Суд внимательно изучал данные экспертизы, заслушивал показания свидетелей. Отыскали и пригласили в суд даже очевидца, некоего Ф. Стовичека, счетовода приходской церкви из Двура Кралове. Он показал, что еще мальчиком рассматривал в костеле старинную рукопись. Через несколько лет, в 1817 году, Ганка нашел рукопись, и счетовод узнал ее. И вот опять, спустя сорок два года, взглянув на KP, он вновь подтвердил, что это и есть та самая рукопись. Памятливый счетовод брался даже указать, какие внешние изменения претерпели пергаментные листки за пятьдесят с лишним лет.

Опираясь на эти, прямо скажем, весьма сомнительные показания, суд установил лишь, что Ганка нашел KP в Двуре Кралове. Дальше этого дело не пошло.

Чем же закончился этот знаменательный и редчайший в своем роде процесс?

Редактора «Богемского вестника» приговорили к двум месяцам заключения, штрафу в сто флоринов и возмещению судебных издержек. Он подал апелляцию самому императору. В Вене вняли его жалобе, и исполнение решения суда было приостановлено.

Тем не менее защитники рукописей и самого Ганки сочли, что процесс «кончился не только положительным оправданием Ганки, но и блистательным доказательством подлинности памятников».

Впрочем, Ганка не был открыто оправдан решением суда. Несмотря на это ликование было всеобщим, повсюду приветствовали «пана библиотекаря», в театре организовали патриотические представления — показывали живые картины на темы песен KP. Власти опасались такого рода спектаклей — ведь они могли вылиться в демонстрацию политического протеста против Вены. Здесь прекрасно понимали значение рукописей, справедливо усматривая в их защите проявление борьбы за суверенность чешского народа против австрийского господства. Это действительно было так. Надо лишь добавить, что историко-литературный спор приобрел, как заметил в свое время А. Н. Пыпин, характер «столкновения» между чехами и немцами. И те и другие в споре о рукописях смешивали археографию как науку с политикой, и многим чехам рукописи казались тогда такими китами, на которых стоит земля чешская: отымите этих китов, и погибнет чешская народность. Вот почему и судебный процесс был процессом, в сущности, политическим.

В наши дни, когда стали доступны архивы того времени, установили, что пражский полицейский комиссар стремился дискредитировать рукописи, понимая, что они поднимают у чехов антинемецкий дух. Если бы удалось доказать, что рукописи возникли в XIX веке, то есть поддельны, цензуре ничего не стоило их запретить.

Хотя Ганка и не был официально признан непричастным к созданию рукописей, он мог торжествовать. Как-никак одержал победу, формально выиграл процесс, «вышел из него, — по словам профессора Харьковского университета П. А. Лавровского, хорошо знавшего Ганку, — подобно золоту, очищенному в огне, еще светлее». Однако для самого Ганки испытание это оказалось роковым. Слишком много пришлось ему пережить в эти тревожные дни, ведь на карту было поставлено все: научное имя, авторитет и репутация ученого, наконец, вся жизнь. Страх разоблачения преследовал Ганку. И несмотря на сочувствие многих и даже публичные демонстрации протеста против нападок на него, он испытывал всевозрастающую нравственную тревогу. Семидесятилетнему старику это оказалось не под силу и, проболев двенадцать дней, 12 января 1861 года он скончался.

Никто не сомневался, что причиной смерти стал злосчастный процесс, который он сам, впрочем, и затеял. «Горе, испытанное им на склоне лет, — считал И. И. Срезневский, — превратилось в болезнь, от которой он умер». Русский журнал «Время», сообщив о кончине Ганки, считал, что «первая причина расстройства крепкого здоровья покойного» заключалась «в глубоком оскорблении и огорчении, нанесенных ему процессом» (замечу, что и Макферсон умер в тот момент, когда создали комиссию для расследования подлинности стихотворений Оссиана, не дожив до разоблачения своей подделки).

Мы же, зная сегодня всю подоплеку открытия KP и других рукописей, говорим, что Ганка пал жертвой собственного честолюбия, стал первой, но, увы, не последней жертвой в этой драме рукописей.

Впрочем, умер он чуть ли не героем и похороны его вылились в грандиозную манифестацию.


Из досье по делу о рукописях. Известие о погребении Ганки: «Похороны его происходили с необычайной торжественностью. Впереди шли факельщики реальных школ и гимназий и множество певчих. Затем духовенство, а прежде всего монахи орденов капуцинского и францисканского, воспитанники духовных училищ, все пасторы Праги и за ними епископ. Затем следовала печальная колесница. Кисти покрова несли: народный историк д-р Палацкий, д-р прав Ригер, профессор Томек, князь д-р Рудольф Турн-Таксис, д-р прав Фрич и член училищного совета Венциг. По обеим сторонам колесницы шли шестеро молодых поляков и шестеро южных славян, в национальных костюмах, в конфедератках и фесках; за ними — виднейшие писатели и граждане Праги с зажженными факелами и восковыми свечами. Сразу же за колесницей несли на бархатной подушке экземпляр Краледворской рукописи, увенчанной лаврами. Представители академического общества, в котором покойный был почетным членом, несли его орден на черной подушке. За ними следовал декан философского факультета; затем наместник королевства Богемского, граф Форгач со многими членами высшей знати; за ними местный прелат д-р Цейдлер, Страговский настоятель и гроссмейстер ордена св. Креста д-р Бер. Во главе профессоров университета и других высших учебных заведений шел заслуженный ректор университета д-р Туна; за ним многие духовные особы, члены всех ученых обществ, так же как и Пражского театра, императорские чиновники, ученые, граждане, студенты и бесчисленное множество народа. Четыреста зажженных факелов и двести восковых свечей были несены по обеим сторонам печального шествия писателями, художниками, учеными и гражданами. Процессию сопровождало более тридцати тысяч народа. В кладбищенской церкви Вышеграда — древнейшей части Праги, где Ганка завещал похоронить себя, гроб, ордена, лавровый венок и Краледворскую рукопись водрузили на высокий катафалк. Огромный хор пропел погребальные гимны, каноник сказал трогательную речь. Лавровый венок и экземпляр Краледворской рукописи положены были вместе с усопшим в могилу… Во время шествия звонили во все колокола пражских церквей. В процессии принимали участие не только пражане, но и многочисленные обыватели из окрестностей. Город Двур Кралове, в котором отыскана покойным Ганкою знаменитая рукопись, прислал от себя четырех представителей для присутствия при погребении».


На вышеградском кладбище (точнее сказать, некрополе деятелей чешской культуры) я пытался отыскать могилу Ганки. День выдался пасмурный, дождливый, на Вышеграде и самом кладбище было безлюдно. Напрасно бродил я меж надгробий со знакомыми именами: Ян Неруда, Божена Немцова, Миколаш Алеш, Карел Чапек, Сватоплук Чех, Бедржих Сметана… Памятника Ганке как не бывало. А между тем я хорошо его себе представлял по фотографии: довольно высокая мраморная стела над такой же мраморной плитой с высеченным на ней крестом. Такое сооружение нельзя не заметить. И тем не менее его не было, оно словно исчезло. Впрочем, загадка скоро разъяснилась. Появилась женщина — пришла навестить чью-то могилу. Я поспешил к ней. «Вот он, здесь рядом», — указала она рукой, отвечая на мой вопрос. И действительно, невдалеке высился обшитый досками памятник. Теперь стало ясно, почему его так трудно было найти: видимо, он требовал реставрации.

Памятник расположен недалеко от стены готического костела св. Петра и Павла, почти рядом с входом на кладбище. Тут же покоится прах жены Ганки.

Подозрения множатся

Закипела жаркая война на перьях.

А. С. Пушкин

Суд отнюдь не охладил пыла сражающихся сторон. Напротив, полемика принимала все более яростный характер. Еще во время процесса появилась статья с вызывающим названием «Краледворская рукопись и её сёстры».

Определяя подлинность какой-либо рукописи, заявлял ее автор Бюдингер, следует иметь в виду лицо ее открывателя. А так как KP нашел человек, не заслуживающий доверия, то и к рукописи нужно относиться с подозрением. Доверия же Ганка не заслуживает потому, что не кто иной, как он подделал «Пророчество Либуше», и это неопровержимо установлено. Подозрительным казалось автору статьи и то, как была найдена KP. Всего он выдвинул семнадцать пунктов против подлинности KP.

Ответ на статью не заставил себя ждать.

Бюдингер реагировал моментально и привел новые аргументы в пользу своей позиции.

Ему тотчас ответили.

Вопреки своему обещанию, на сцене вновь появился Ф. Палацкий, к этому времени уже депутат австрийского рейхстага и чешского сейма.

Почему «историко-литературный спор» о подлинности рукописей возбудил такое внимание и почему все приняли в нем столь живое участие, спрашивал он. И отвечал: некоторые авторы — он намекал на немецких ученых — стремились не столько доказать поддельность древнечешских памятников, сколько подчеркнуть, что события чешской истории, о которых рассказано в них, — небылица, и рассказы эти основаны отчасти на «непроизвольном обольщении», а отчасти на «преднамеренной лжи».

Сомнительность обстоятельств, при которых были найдены КЗР, не может быть аргументом, заслуживающим научного опровержения. «Что, однако, хотят сказать, строя свои подозрения на том, каким образом были обнаружены рукописи?» — спрашивает Ф. Палацкий. Не думают ли, будто дело было так: какой-то неизвестный друг чехов до 1817 года тайком проник в подвал замка Зелена Гора и подложил сокровище, которое случайно нашел Коварж; а Ганка, словно ловкий фокусник, сначала спрятал свою рукопись в краледворском костеле, а потом сам же и обнаружил ее там? (Если бы Ф. Палацкий знал, как недалек он был от истины!)

Вызвало возражение у него и название статьи. Что значит «Краледворская рукопись и её сёстры»? «Эта рукопись, — писал он, — не имеет сёстер: тщетно ищем мы в чешской литературе памятник, который мог бы быть поставлен рядом с нею; отрывок о суде Либуше — единственный памятник, который можно принять во внимание в этом отношении, но он не может быть обозначен именем „сёстры“».

Ясно, заключал он, что означает заглавие: все новонайденные древнечешские рукописи подделки, как и сама KP.

Не стану подробно пересказывать, как дальше шла в тот период полемика между защитниками и противниками рукописей. Скажу лишь, что она напоминала поединок: стороны ожесточенно обменивались выпадами, поочередно отбиваясь от атак.

Стоило, к примеру, профессору университета М. Гаталле снова выступить в защиту ЗР, как Ю. Файфалик мгновенно парировал: это переделка немецкого стихотворения И. Г. Гердера. Заодно он опровергал подлинность главного шедевра — KP, называя Ганку ее творцом.

Ему отвечал редактор «Временника чешского музея» В. Небеский, которому вторили братья Иречки: KP была и остается исконно, древнею и подлинною. Ганке-де не доставало того поэтического огня, который оживляет и освещает каждую мысль KP. Да и как это так: создав шедевр, через двадцать лет он способен всего лишь на жалкую подделку «Пророчество Либуше»?! Нет, такого не может быть!

Но главная причина, по которой Ганку многие годы не считали мистификатором, — нравственная. Невозможно было заподозрить его в подлогах.

«Разве мог быть сочинителем песен KP Вацлав Ганка?» — восклицал д-р Легис-Глюкзелинг. И утверждал, что он «не принимал даже и отдаленнейшего участия в ее составлении».

Ведь не может быть, чтобы подлинная рукопись вдруг обратилась в подделку. И как вывод: «подделать KP было и остается делом совершенно невозможным».

Несмотря на такого рода общие заключения, скорее чисто эмоциональные, чем научно аргументированные, многое оставалось странным в истории с рукописями.

Не странно ли, что всякий раз, когда таинственным способом извлекалась на свет божий очередная древняя рукопись, будь то ЗР, ЛПКВ или KP, где-то поблизости оказывался сам Ганка или кто-нибудь из его друзей?..

Вспомним Й. Линду и В. Свободу. Похоже, что друзья Ганки действовали согласованно. Едва разнесся слух о находке KP, как В. Свобода спешит напечатать предварительные сведения о ней. В свою очередь Й. Линда рассказывает в печати историю находки. Идет как бы подготовка общественного мнения.

Впрочем, участвовал ли В. Свобода в тайных работах Ганки и Линды, можно лишь гадать. Некоторые, правда, считали, что В. Свобода был автором эпических песен в KP, Ганка — лирических, а писцом — Линда. Другие полагали, что Ганка и Линда обошлись без участия Свободы. Линда, мол, изложил вольным стихом все эпические песни KP, а Ганка переработал их в стихотворную форму.

Но кто был техническим исполнителем подделки?

То, что Ганке и Линде помогал (а возможно, технически изготовил рукописи) некто третий, предполагали и ранее. Но так ли это? Ответ нашли уже в наши дни, но об этом в свое время.

Й. Линду, помогавшего фабриковать рукописи, подозревал, как вы помните, еще Й. Добровский. Заявляя, что он может назвать автора подделки, Добровский имел в виду именно его.

О причастности Й. Линды к подделкам говорили и совпадения текстов рукописей с его романом «Заря над язычеством». Созданный до 1816 года, то есть за несколько лет до находок, он впитал в себя многое из старинной латинской хроники В. Гаека (XVI в.), которую Й. Линда тщательно изучал. В этой же хронике черпал вдохновение и создатель KP. Не отсюда ли многие идентичные выражения в KP и в линдовой «Заре»? Кроме того, в двух местах встречаются почти текстуальные повторения строк песни о Забое (KP) в драме Линды «Ярослав из Штернберка в борьбе против татар». Немало и других подозрительных совпадений: употребление крайне редких или вообще не существующих в чешском языке слов, одинаково ошибочное толкование древних обычаев и праздников и т. п. А многочисленные русизмы в KP и в романе?! По этому поводу русский славист прошлого века А. А. Кочубинский заметил, что «друг Ганки, злополучный Линда, ломаным русским языком, перебитым языком церковным — настоящее столпотворение — заставляет говорить своих богов и жрецов».

А вот что писал другой автор спустя полвека: «Не будь Линды, или вернее, не изучи он тщательно летопись Гаека, как материал к „Заре“, постоянным свидетелем чего был Ганка, — никогда не явилась бы на свет и KP».

Вступив однажды на путь мистификаций, Ганка всю жизнь вынужден был спасать свою репутацию. То он утверждает, что Й. Добровский будто бы не однажды являлся к нему в музей, рассматривал рукописи и говорил об их подлинности. То, отвечая на вопросы экспертизы, признается суду, что вместе с тем же Й. Добровским подправил в некоторых местах буквы в KP, так как они якобы были очень стерты и почти не поддавались прочтению.

Проверить эти утверждения было невозможно, поскольку свидетель, на которого ссылался Ганка, давно умер. Как нельзя было вызвать в суд Линду, Юнгмана, Свободу, Шафарика, к тому времени тоже умерших.

Все считали Ганку заботливым, усердным стражем библиотеки и рукописного отдела музея, который благодаря его заботам и стараниям обогащался новыми поступлениями. Так оно и было. Но было и другое. По существу являясь бесконтрольным его хозяином, он и там «натворил чудес», как говорит профессор В. Грубы, изучавший рукописный фонд музея. «В библиотеке музея нет ни одной рукописи, к которой Ганка не приложил бы своей руки», — свидетельствует этот чешский ученый.

В одной рукописи Ганка переделывает стихи на восьмисложные, в другой — обводит отдельные буквы зелеными и красными чернилами, в третьей — изменяет текст, вставляет слова, вписывает комментарии. Случалось, на пустые пергаментные листы в конце какой-либо рукописи он наносил выдуманный им «старочешский текст» (вспомним пресловутого Сулакадзева — русского современника Ганки, имевшего страсть, по словам академика А. X. Востокова, портить древние рукописи «своими приписками и подделками, чтобы придать им большую древность»).

Позже установили, что и в других своих стихах Ганка пользовался приемами компиляции: «сшивал из чужих частей свое целое», причем неточно указывал источники: помеченный как перевод «с русского» на самом деле был сербским оригиналом. Стихи «с польского» оказывались переведенными с немецкого (в связи с этим советский исследователь В. Н. Кораблев справедливо отметил в опубликованной в 1932 году статье о Краледворской рукописи, что никакие идеалистические или патриотические цели в данном случае не оправдывают такое «неаккуратное» обращение с чужими материалами).

Постепенно становилось ясно, что Ганка, сильно в свое время влиявший на умы и внушавший к себе уважение, был далеко не прост и бездарен. К такому выводу пришел русский академик В. И. Ламанский, знаток памятников славянской письменности, видевший в подлогах, совершенных Ганкою, осознанные действия.

По мнению русского ученого, Ганка мало походил на фантазера, который обманывает сам себя. Его поступки вполне осознанны. Вот отчего В. И. Ламанский считал себя вправе и даже нравственно обязанным «не скрывать правды, не молчать об обнаруженной и столь долго царившей в науке лжи, но утверждать прямо и решительно, что эти подчистки, подделки и подлоги принадлежат без всякого сомнения бывшему библиотекарю музея В. Ганке».

Свою статью, а вернее, «ряд замечательных статей», как оценил их А. Н. Пыпин, академик В. И. Ламанский недвусмысленно озаглавил «Новейшие памятники древнечешского языка». Они публиковались в нескольких номерах «Журнала Министерства народного просвещения» за 1879 год. Как считает советский литературовед К. И. Ровда, статьи русского ученого помогли «чехам выйти из того тупика, куда завели их романтические увлечения и иллюзии, понятные в начале национального возрождения и нетерпимые в новых условиях».

Выступление В. И. Ламанского, острое, блестящее не только по аргументации, но и по стилю, отличалось категоричной постановкой вопроса как с научно-критической, так и общественно-политической точки зрения. Автор видел в спорных рукописных памятниках «вполне закономерное историческое явление, возникшее на раннем этапе национального возрождения и нетерпимое в пору зрелости чешского общества».

«Эти подделки и подлоги, — писал В. И. Ламанский, — были подлогом национальных, даже, можно сказать, революционных мечтаний ускорить во что бы то ни стало подъем народности» и вместе с тем «дилетантских воззрений на палеографию, археологию и филологию чешскую и даже славянскую, плодом усвоения некоторых научных приемов для целей ненаучных и даже антинаучных».

Но по мере развития филологической науки доказывать недоказуемое делалось все труднее. Тем не менее, упорно защищая рукописи, П. Шафарик и Ф. Палацкий в своих утверждениях «грешили недостатком искренности и научной прямоты». Возможно, они как честные и строгие ученые «с болью в сердце и с содроганием говорили заведомую неправду» ради того, чтобы помочь чехам и помешать их врагам.

В этом их основная ошибка — они смешивали археографию как науку с политикой. Нравственные цели не достигаются безнравственными средствами. Настало время сказать об этом во весь голос и «отбросить ложное понятие о патриотизме», писал В. И. Ламанский, ибо дальнейшее «непризнание вольной или вынужденной неискренности в образе действий тех, кто несет ответственность перед историей, придает ситуации комический характер и искажает смысл истории чешской образованности».

Статьи русского ученого, к сожалению, не законченные, получили у чехов большой резонанс и сыграли определенную положительную роль в незатухавшей полемике вокруг КЗР. И, можно сказать, воодушевили представителей скептической школы.

Новый виток спора о подлинности КЗР пришелся на конец 70-х — начало 80-х годов. Характер полемики начал меняться. Теперь, когда противники открытий появились и среди ученых других славянских стран, назрела необходимость трезво взглянуть на факты, освободиться от иллюзий, классическим воплощением которых были подложные рукописи. Научная очевидность, казалось, брала верх, и нашлись чешские ученые, которые решили положить конец затянувшемуся обману.

Защитникам КЗР предстояло испить горькую чашу. Надежды их на то, что KP, предоставленная собственной судьбе, сама себя отстоит, не оправдались.

Но это не снимало с повестки дня вопрос о подлинности КЗР, борьба вокруг рукописей не угасла. Напротив, временами она обострялась настолько, что принимала формы настоящего сражения — с человеческими жертвами.

Так, когда профессор гимназии А. Вашек, широко образованный филолог, опубликовал сообщение против подлинности КЗР, его обвинили чуть ли не в национальном предательстве. Пророческими в этом смысле оказались его собственные слова о том, что есть люди, которые «переносят этот спор из научной сферы на национальное и политическое поле: кто не ездит по давно наезженным удобным колеям, на того несправедливо обрушиваются, провозглашая врагом чешского народа, предателем…»

Не выдержав травли буржуазных критиков, А. Вашек скончался.

Это была еще одна, следующая жертва драмы рукописей.

Чудо химии?

Сего исследования без химии предпринять отнюдь невозможно.

М. В. Ломоносов

Представителями нового подхода к рукописям стали в 1886 году так называемые «чешские реалисты». Профессор Я. Гебауэр опубликовал ряд серьезных работ, в которых дал языковой анализ рукописей. Он нашел в КЗР множество ошибок, связанных с незнанием некоторых форм старого чешского языка, и установил совпадение ошибок в оригинальном творчестве Ганки и в КЗР. Это была серьезная улика. Позже на это же укажет русский академик И. В. Ягич, назвавший Ганку «развенчанной величиной», а его труды «квазинаучными».

К тем же выводам пришел и историк, профессор Пражского университета Я. Голл, установивший ряд хронологических несоответствий.

Чтобы поставить окончательную точку в этой затянувшейся драме рукописей, необходимо было провести новый, более точный и обстоятельный химический анализ. Только высказывание специалистов-химиков могло сокрушить позиции защитников КЗР.

И такая химическая экспертиза состоялась. Началась она в мае 1886 года. В Комиссию вошли видные химики В. Шафарик (сын упоминавшегося ранее П. Шафарика) и А. Белогоубек, профессора университета В. Томек, Я. Гебауэр, М. Гаттала, Й. Эмлеер.

Спустя несколько месяцев, в конце года, химики представили свои выводы.

«Письмо KP очень плотно связано с пленкой (пергамента. — Р. Б.) и ничем не смывается: ни водой, ни реагентами…», — заключал В. Шафарик, отмечая, что подобное прочное соединение «письма с пленкой не может сделать никакой фальсификатор, а только столетия». Исследуя заглавные буквы, он пришел к выводу, что они в некоторых местах подправлены неосторожною рукою и покрыты краской в несколько слоев. Голубая краска, самая верхняя, — старая, золото — тоже старое. Отсюда его окончательное заключение: KP древнего происхождения.

В. Шафарик, исследовавший рукопись лишь микроскопическим способом, представил выводы на десяти страницах. А. Белогоубек изложил свои соображения на девяноста страницах. Он провел тщательное исследование пергамента, линовку KP, цвета линеек, проверил рубрикацию, просчитал все микрографы[11], которые обнаружил. Специальный раздел отвел заглавным буквам, придя к заключению, что они средневекового происхождения. Наконец, он скрупулезно описал способы, с помощью которых определял возраст чернил и реакции пергаментов различных веков на химикалии.

В конце своего исследования А. Белогоубек подытожил: «Зрело и непредвзято обдумав результаты исследования KP, я в заключение этой справки прихожу к выводу: Краледворская рукопись с точки зрения микроскопического и микрохимического анализов по существу ведет себя так, как безусловно древняя рукопись».

Столь неожиданные результаты химической экспертизы повергли противников КЗР в состояние шока. Последняя их надежда рухнула. Химики единодушны в своих выводах: рукописи древние…

И никто не придал значения одной детали в заключениях А. Белогоубека. При химическом исследовании голубой краски заглавной буквы N он установил, что это так называемая берлинская лазурь, известная лишь с 1704 года!

Положительно, рукописи вели себя словно заколдованные. Всякий раз, когда думалось, разгадка тайны близка, возникали новые обстоятельства, казалось бы, говорящие в пользу их подлинности.

На какое-то время страсти вокруг КЗР приутихли. Защитники рукописей торжествовали, противники пребывали в растерянности. Выйти из этого состояния помогло новое открытие, неопровержимо подтвержающее, что ЗР — подделка.

В 1899 году на одном из листков этой рукописи обнаружили криптограмму[12] Ганки, ранее не замеченную. Значит, сотворивший памятник и выдавший его за древний как бы специально оставил свою подпись на нем: «V. Hanka fecit», то есть — «В. Ганка сделал».

Все, кто хотел доказать подложность рукописи, тотчас уверовали в эту криптограмму, хотя для того, чтобы прочитать ее, требовалась немалая фантазия. Но известно, загадка будит воображение и часто в таких случаях желаемое выдают за действительное.

Впрочем, то, что Ганка рискнул оставить свой след в тексте рукописи, отвечало его тщеславному характеру. Не потому ли он не мог расстаться и с самими рукописями и, скажем, уничтожить их, чтобы тем самым окончательно замести след? Нет, ему искренне было жаль утратить созданные им шедевры, лишиться возможности ежедневно любоваться творениями своих рук. Ведь, в сущности, ничего иного значительного он так и не создал. Он оставался всего лишь мистификатором, но мистификатором гениальным, если только эти слова могут быть поставлены рядом.

Итак, наконец, было найдено доказательство — и какое — признание самого автора! — что ЗР изготовил Ганка. А это значило, что и KP дело его рук.

Химическая экспертиза была забыта. В книгах по истории литературы, в учебниках и словарях стали ссылаться на криптограмму как на неопровержимое доказательство подделки, причем в пылу разоблачения, случалось, переносили это доказательство с ЗР на KP.

Отныне слова «В. Ганка сделал» значили больше, чем все предыдущие аргументы противников подлинности КЗР.

Что оставалось защитникам рукописей? Во всяком случае, так просто сдаваться они не собирались. Им требовалось лишь время, чтобы оправиться от удара. И когда майор М. Жункович, этот, как его характеризуют, «ура-патриот», выпустил в 1911 году «исследование», где приводил новые доказательства подлинности KP, бой вокруг рукописи вспыхнул вновь (по существу, являясь отголоском «борьбы группировок буржуазии за гегемонию в идеологии», как отмечает И. А. Бернштейн в своей работе по истории чешской литературы).

Молодой археолог, профессор Пражского университета Я. Пич поддержал М. Жунковича, поместив статью в научном журнале. Скоро, однако, полемика перекинулась на страницы ежедневной прессы. Газета «Чешское слово» ввела на своих страницах специальную рубрику «Спор о рукописях», выступая в защиту КЗР. Ее поддержала газета «Нашинец» — рупор христианских социалистов. Против этих газет выступил орган младочехов «Народни листы».

Захваченный спором, профессор Я. Пич задумал одним ударом восстановить доброе мнение о КЗР. Для этого он решил провести новую химическую экспертизу, памятуя, что уже однажды химики авторитетно высказались в поддержку рукописей. Причем экспертизу он надумал осуществить не на родине, а в Париже и Милане, так сказать, на нейтральной почве и руками беспристрастных авторитетов. Вернувшись из-за границы, Я. Пич опубликовал в газете «Народни политика» данные новой химической экспертизы, будто бы подтвердившей подлинность рукописей.

Словно ответные выстрелы, прозвучали выступления журнала «Час» и газеты «Народни листы». В одной из статей Я. Пич подвергся оскорблениям, научная ценность его собственных работ была поставлена под сомнение.

На другой день после появления роковой статьи профессор Я. Пич покончил жизнь самоубийством.

В третий раз рукописи послужили причиной гибели человека.

Пять дней спустя все крупные пражские газеты опубликовали «манифест», написанный от имени группы специалистов — университетских профессоров и работников Национального музея. В этом «манифесте» категорически утверждалось, что рукописи являются безусловно поддельными. Однако ситуацию это не разрядило и мало что дало для обуздания страстей.

Так, склоняясь то в одну, то в другую сторону, подобно маятнику, переходила инициатива от защитников рукописей к их противникам и наоборот.

Суеверным — они хорошо помнили, как кончили Ганка, Вашек, Пич, — могло показаться, что иметь дело с рукописями опасно для жизни. Тем не менее борьба продолжалась. И только мировая война внесла вынужденную паузу и охладила пыл сторон.

Надо, однако, заметить, что еще перед самой войной были опубликованы результаты палеографического исследования рукописей, предпринятого профессором Г. Фридрихом. Его вывод: обе рукописи (КЗР) писаны различным почерком и разными чернилами, но, несомненно, могут быть приписаны одному лицу по характеру выполнения целого ряда букв, начертание которых противоречит средневековой манере письма.

Но главное, на что обратил он впервые внимание, — это две страницы двух других старинных рукописей, найденных Ганкой вместе с KP, подлинность которых никем не оспаривалась. Эти рукописи хранились в Национальном музее в папке с надписью «К материалам KP». На обоих листах почерком Ганки, зелеными чернилами — такими же, какими написана ЗР и выполнены некоторые завитки на KP, значилось: «Найдено при Краледворской рукописи в 1817 году».

Свой анализ профессор Г. Фридрих заключил следующим выводом: с помощью нового химического исследования надо «установить тождественность чернил, которыми написана указанная выше подпись Ганки, с чернилами его украшений на заглавных буквах и с чернилами, которыми написана ЗР. Тогда бы, разумеется, окончательно прекратились попытки защищать подлинность рукописей — попытки, которые нельзя назвать иным словом, как напрасной и пустой тратой времени и сил».

Приблизительно в то же время, в 1913 году, Чешская академия решила к столетию открытия КЗР выпустить их точное фотографическое издание. Для проведения объективного фотографического исследования пригласили противника КЗР профессора Пражского университета В. Войтеха. Однако его работу прервала война. Лишь после ее окончания были опубликованы результаты. И снова публику, да и самого ученого ждал сюрприз.


Из досье по делу о рукописях. В. Войтех: «Всего было проведено более 400 исследований. Они были направлены на выявление различных разур[13], главным образом в KP, и на обнаружение какого-либо старого письма, возможно, соскобленного, на основании чего можно было бы судить о возрасте ЗР. Кроме того, меня чрезвычайно занимало то таинственное место, на котором должна была быть криптограмма „В. Ганка сделал“. Несмотря на то, что было проведено исследование как лучами, видимыми сквозь различные фильтры, так и непроникающими лучами (инфракрасными и ультрафиолетовыми) и рентгеновскими, не удалось обнаружить какое-либо иное письмо. Иногда казалось, что здесь или там проступают следы какой-то другой записи, но при ближайшем исследовании оказывалось, что это структура пергамента…

Результаты моего фотографического исследования кратко можно представить следующим образом:

1. ЗР не является палимпсестом (т. е. рукописью подчищенной и вновь написанной), и нигде, даже на полях, нет другого письма, которое относилось бы к более новому времени.

2. Криптограмма „В. Ганка сделал“ — это решительно не то, что в ней усматривалось. Это загадочная мазня, состоящая из нескольких слоев краски разного состава, так что она не поддается разгадке.

3. Доказательство о полосках, связанных с KP, теряет силу. (Об этом речь пойдет позже. — Р. Б.)

4. Подтверждена чрезвычайная надежность предыдущих исследований, проведенных Кордою, Белогоубеком, Стокласом, Шафариком…

5. Не были обнаружены никакие признаки, которые свидетельствовали бы о том, что КЗР — это современная подделка».

На этом, однако, профессор В. Войтех не успокоился, он продолжал исследования вплоть до 1940 года, безуспешно пытаясь создать чернила, которые «давали бы письмо, внешне и с химической точки зрения проявляющее себя как старое», то есть «ржавое». Кроме того, он старался установить, можно ли старение красочного слоя текста ускорить каким-либо химическим или физическим способом.

И вновь заключение: «КЗР не могли быть изготовлены в новое время, это не современные подделки…»

По мнению В. Войтеха, в начала XIX века в Чехии не было никого, кто смог бы изготовить КЗР. «Как можно предполагать, — писал он, — что тогдашняя химическая наука имела столь точные знания о чернилах, их составе и их коллоидных свойствах? Как мог все это сделать один Ганка, который не имел химических знаний? Создать КЗР в 1817 году — это было бы чудом химии, а в чудеса наука не верит».

Когда профессор В. Войтех писал эти строки, ему и в голову не приходила мысль, что мог быть некто, кто помог выполнить технологическую часть работы по изготовлению поддельных рукописей. Иначе говоря, существовал, возможно, помощник или, вернее, соучастник, о котором пока что ничего не известно, но который обладал необыкновенными для того времени познаниями в области химии.

Тем не менее в тот момент вопрос о новой химической экспертизе, к чему еще недавно призывал профессор Г. Фридрих, казался отпавшим. Когда в 1967 году в Пражской Социалистической академии начали читать курс лекций о КЗР в связи с 150-летием их открытия, с докладами выступили литературовед, палеограф, историк, лингвист, однако химик отсутствовал…

Здесь, как говорится в театральных ремарках, действие переносится в наши дни.

Часть вторая