И Манька не посмела ослушаться.
С кладбища народу вернулось много. Всех довезли машинами — кого легковушками, кого в автобусах. Почему бы не выпить за хорошего человека, земля ему пухом. Выпили, и не раз, сказано тоже было много. Люди расслабились, расшумелись, кто-то начал смеяться. Глаза у Раисы Ивановны сделались страдальческие, и Маньке опять стало ее жаль.
Соседка по столу ткнула локтем в бок, Манька из-за тесноты еле поднялась, посмотрела на фотографию в цветах, стоявшую на комоде, рядом с зажженной свечкой и стопкой водки, накрытой куском черного хлеба.
— Сергей Палыч…
Рюмка дрогнула в руке, спиртное потекло по пальцам. Манька не умела говорить, а главное, не знала, о чем. Сереженьки нет, и непонятно, зачем все это, зачем она здесь, зачем она, Манька, вообще. Так и стояла, молчала, но и за столом вдруг тоже замолчали, смотрели на нее в ожидании.
— Я любила его, — неожиданно произнесла Манька и быстро села.
— Да, — сразу подхватил кто-то, — его все любили.
Тут только до Маньки дошло, что она, дура, сморозила. Слава Богу, никто не понял.
Гости нехотя разошлись, Манька мыла на кухне грязную посуду, хлюпая носом, забитым теплыми слезами. Женщины, помогавшие на поминках, подавали ей бесконечные тарелки, счищая объедки в мусорное ведро голубыми бумажными салфетками: поминальные блины, куски копченой колбасы, холодца из свиных ножек. Вот слегка надкушенный куриный окорочок. Манька отвернулась — продуктов было жалко. Она слишком долго была нищей, и со смертью Грекова к ней вернулась бережливость бедняка.
Теперь, когда Греков лежал на кладбище, Манька больше не испытывала неприязни к Раисе Ивановне. Сереженька ее, Маньку, любил, а не жену. Та даже не догадывается, значит, вдвойне обманутая. Стоит будто каменная, ни слезинки не пролила, так ее горе скрутило.
Приятельницу неподвижное лицо вдовы тоже ввело в заблуждение.
— Горе страшное, Раечка, но нельзя так убиваться, у тебя дети, потом внуки будут. Нужно жить.
Раиса Ивановна неожиданно рассмеялась, громко, как прежде:
— С чего ты взяла, что я собираюсь умирать? Наоборот, только теперь и заживу. Честно говоря, на такой подарок я не рассчитывала. Он меня унижал, с блядями до последнего дня путался, а теперь я свободна и оскорбить меня он уже не может.
У Маньки загорелись уши, хорошо еще — стояла к говорившим спиной. Оказывается, хозяйка вовсе не дура, хотя навряд ли что конкретное знает, иначе бы ее, Маньку, возле себя терпеть не стала. Положив последнюю тарелку в сушку, бывшая домработница попрощалась со всеми сразу и подалась в коридор. Раиса Ивановна вышла следом, протянула ей сотенную, глянула прямо в лицо, сказала новым красивым голосом:
— Обнахалилась совсем, на похороны полюбовника явилась! Бери, бери, не стесняйся, и больше никогда не попадайся мне на глаза. Я понимаю, твои услуги дороже стоят, но думаю, он у тебя в долгу не остался. И как же, интересно, платил — помесячно или за каждый сеанс?
В уме Манька считала быстро и соображала — тоже.
— Образованная вы женщина, врач, — сказала она, — а души в вас нет. Он прежде вами восхищался, а любить — никогда! Так и ушел, и сердца вам своего не оставил.
— Ладно, ладно, проваливай, блядь подзаборная, — сорвалась Раиса, и губы у нее гневно запрыгали.
Манька хотела бросить в ответ обидное, гадкое, и ведь было что, но не смогла, швырнула деньги обратно, щелкнула знакомым замком и вышла.
Вернувшись в яблоковскую комнату, вспомнила, как шофер на поминках тихо сказал ей на ухо, что дает неделю на сборы. Манька осознала, что лишилась не только возлюбленного, но и крыши над головой. Осталась с тем, с чем приехала в Москву, иначе говоря, ни с чем.
Она поглядела в окно: машины мчались, обгоняли друг друга, словно на соревнованиях, ни один человек не шел без дела, а все устремлялись в разные стороны с силой и целью. Невольно Манька вспомнила деревню, где по улицам часто ходили просто так, а если кто спешил, то значит, уж обязательно что случилось. И жизнь там была какой-то другой, естественной, и даже смерть. Впервые она пожалела, что приехала в город, который не принес ей счастья, а только деньги, но оказалось, что для счастья этого мало.
Город враждебно гудел и вращался, как чертово колесо, центробежной силой отбрасывая Маньку на обочину, и она еще раз попыталась убежать от судьбы,
теперь — из города в деревню. Старые картинки поистерлись в памяти, и подумалось, что, может, деревня будет к ней милосерднее.
Яблоков дал сроку семь дней. Не мало, но и не много, надо спешить да пошевеливаться. Не знала Манька, что от этого времени еще останется.
Она нацепила на себя золотую цепочку, серьги и кольцо — подарки Грекова, сняла со сберкнижки всю сумму, завернула в носовой платок и сунула за лифчик: в столице на эти деньги и двух квадратных метров не купишь, а там вдруг дом стоящий подвернется. На Казанском вокзале взяла плацкарту до Свияжска и поехала на встречу с прошлым.
А может, и с будущим.
Дядька, уже совсем седой, махал топором возле дома, и Манька почему-то не к месту вспомнила, как Раиса Ивановна, обучая ее правильно говорить, заставляла быстро повторять: во дворе трава, на траве дрова…
Старик поставил кувалду на колоду, облокотился и с любопытством посмотрел на приезжую.
— Чай, не признали? — спросила Манька и почему-то заробела.
Хозяин помотал кудлатой головой:
— Признал. Отчего не признать, хотя рожа у тебя ширше прежней задницы сделалась. Видно, хорошо живешь.
Из сарая вышла сухая изможденная женщина с ведром, накрытым пожелтевшей марлей, и уставилась на гостью.
— Это я, тетя, — напомнила Манька.
Та покачала головой:
— Совсем городская. А тут чего потеряла?
— Сама не знаю.
— Может, молочка с дороги попьешь?
— Попью.
Тетка вздохнула и позвала племянницу в дом.
В кухне старик тотчас полез в шкаф за бутылью. Жена заголосила:
— Ой, опять скособочит! Чай, забыл, что фершел сказал, когда я летось тебя полумертвого на телеге в райцентр возила? Помаленьку надо пить, а ты завсегда четвертями!
— Указчику — говна за щеку. Нынче родня с самой столицы до нас, засранцев, приехала!
— Тебе бы только повод, — безнадежно махнула рукой жена и продолжила жалобы: — До сих со снохами в баньку шмыгнуть норовит.
Старик мгновенно, не оборачиваясь и не целясь, заехал старухе локтем прямо в глаз. Та не обиделась, откликнулась с чувством:
— Ты чо, ты чо. Силенок малесенько, а на расправу лютой.
Дядька налил самогонки в два граненых стакана и чокнулся с Манькой:
— Хрен с нею, а Бог с нами! Не обращай внимания. Пей. Чего скривилась? Продукт домашний, хороший.
— Может, хату какую прикупить да здесь остаться? — неопределенно сказала Манька.
— Тут жизнь давно кончилась. Нам-то деваться некуда, а тебе зачем пропадать?
Старик налил еще, они снова выпили.
— Первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками… — радостно сказал хозяин и снова наполнил стаканы. — Ты ешь покуда, — кивнул он гостье, — огурчики, грузди соленые.
— Не, — помотала головой Манька. — У меня на грибы аллергия.
— Что за зверь такой? — изумилась тетка. — Надо ж, каким словам обучилась!
Она и себе плеснула порядком: все равно сегодня бутыль прикончат, надо хоть поучаствовать. Может, оно и, правда, вредно, но ведь и хорошо тоже.
— Я у врачихи жила, — оправдалась Манька.
От выпитого она почувствовала приятное головокружение и вдруг сообщила доверительно:
— А у меня друг помер.
Старик посочувствовал:
— Терпи, девка.
— Лихо мне.
— Все равно терпи. Бог терпел и нам велел. Что мы еще умеем-то?
Когда самогон кончился, дядька завалился спать, а тетка недвусмысленно дала понять племяннице, что пора ей восвояси, хорошего, мол, понемножку. Манька засобиралась:
— Время-то бежит как быстро! На московский успеть надо. Пойду я.
Тетка посветлела лицом:
— Иди, иди, милая, с Богом.
Манька никогда столько не пила, но опьянения не чувствовала, легко отмахала пять километров и поднялась в горку к сельскому кладбищу. Оно так разрослось, что стало больше самой деревни — целый город мертвых, в котором копошились и что-то делали живые, воображая, что они нужны мертвым, тогда как, наоборот, это мертвые позволяли живым считать себя живыми.
Манька с трудом нашла родную могилку. Незатейливые цветы, посаженные теткиной рукой, уже распустились, но деревянный крест потемнел и подгнил, сделанная паяльником надпись еле различалась. Разбирая буквы, последняя из Котельниковых поняла, что подзабыла имена братьев, и сделалось ей тоскливо.
Невдалеке, за свежевыкрашенной оградой, стояла памятная с детства церквушка. В суетной Москве за грековской спиной Манька мало нуждалась в Боге, теперь у нее никого больше не осталось. Она торкнулась в калитку — заперта (это еще что за новые порядки!), руку поглубже просунула, щеколду откинула, низко поклонилась надвратной иконке и вошла в пахнущую воском полутьму божьего дома.
Воскресная служба закончилась, незнакомый молодой поп тушил свечи и собирал в картонный коробок огарки, на Маньку — ноль внимания, словно ее здесь нет.
— Батюшка, — робко попросила Манька, — примите покаяние, пожалуйста.
— В семь приходи, после вечерни.
“Чисто магазин, с перерывом на обед”, — подумала Манька, но вспомнила свое обещание Голосу и задавила обиду:
— Не могу, уезжаю сегодня, а очень надо, задолжала я Господу.
Священник поставил коробку, не спеша подошел, склонил голову и сказал, глядя в пол:
— Ну.
— Чего? — не поняла Манька.
— Какие грехи, рассказывай, — пояснил поп.
Он гримасничал, щупая языком больной зуб, скучал и думал о чем-то своем. Маньке исповедываться расхотелось, но поп ждал и она начала через силу:
— Значит, жила я не по заповедям, хотя не для удовольствия грешила, а по обстоятельствам, выкручивалась, как могла. Мужчин много имела без любви, за деньги. Молилась редко, в пост скоромное ела. Еще одной женщине смерти желала и мужа ее в грех ввела. Может, оттого он и помер прежде времени.