Вверх по ущелью. Земля под ногами сланцевато-глинистая. Туман все гуще. Однако скала, которая куталась в эту пелену, была ощутима — да еще как! На спине у меня со скрипом покачивались баулы, коробки и картонки, и уже через сотню шагов фрунцевские башмаки выглядели точно два голодных рта, вознамерившихся вгрызться в горную твердь. Я задыхался, я стонал. Ноша, достойная Атланта, сгибала меня так, что взгляд упирался в почву под ногами, из-за чего склон вставал передо мною вертикально, а когда я останавливался, чтобы перевести дыхание, то видел, как с одной стороны от меня клубы тумана опускались вниз, а с другой — подымались вверх. Теперь вообще ничто не нарушало тишину. Птицы остались в теснимом валунами лесу. Я полз по скользким камням в гору, силясь держать себя и драгоценный груз в равновесии, но все же раза два или три ему удавалось пригвоздить меня к склону и тогда казалось, что я вот-вот испущу дух, подобно распятому Господу Нашему Иисусу Христу.
В конце концов моя Via Dolorosa все же привела меня к отлогому пастбищу, а затем и к хижине, из прокопченного нутра которой дохнуло дымом, послышался шум и возникла фигура с чертами то ли горного, то ли земного духа. Седые волосы буйно росли из ушей и ноздрей, свисали над глазами и покрывали широкую голую грудь. Дух этот назвался Хёрнлиманом, здешним пастухом, но быть ему тут, молвил он, осталось недолго: травы в Альпах жухнут, и зима скоро вынудит его спуститься со стадом в долину. Отдохнув настолько, что я смог свалить с себя груду поклажи — со стуком и звоном она разлетелась во все стороны, — и не видя перед собой ничего, кроме тумана, я воскликнул: «Смею доложить, Ваша милость, я уже пришел!»
Ответа из тумана не последовало. Сложив руки рупором, я повторил свой клич: «Ваша милость? Ваша милость! Господин советник! Господин советник!»
Ве-е-тник, вe-e-тник, звучало далекое эхо, ве-е-тник, ве-е-тник, и снова воцарялась тишина.
Больше я его никогда не видел.
Да, конечно, покорнейше… Аристократ с величавою осанкой, которого по поручению консорциума я сопровождал от Рейнского водопада до Швицер-Гаккена, вот уже больше часа как исчез, направив свои стопы вверх по склону. Исчез навсегда, ибо то, что теперь, когда вдруг засверкало солнце, являет себя возле одной из двух мощно вздымающихся вершин[16], это хоть и господин фон Гёте — несомненно, это господин фон Гёте, — только этот Гёте, будто обретя божественную сущность, перевоплотился в свое око.
Может, гребень горы колеблется? Слева клочья тумана вбирает в себя Швицкая котловина, справа — долина речушки Альп, а там наверху — истинная правда! — там Око все еще наблюдает, не ведая в эти минуты ничего, кроме стремления наблюдать, творить, царить и дивиться… И оно зрит и дивится, пока, взятое скалой в треугольную оправу, не утрачивает своего блеска и не позволяет всему, чем любовалось — всем этим кочующим в туманах вершинам, кручам, утесам, всем Альпам окрест себя, — погрузиться во тьму холодной горной ночи.
Вновь приоткрыв собственный глаз, я увидел, что нахожусь в черной от копоти пещере. Под котлом трепетали язычки пламени, и какое-то звероподобное существо, сидя на корточках, помешивало черпаком с длинной ручкой закипающее варево. Покопавшись в памяти и поразмыслив, я узнал в обитателе пещеры того альпийского лешего, который живет в пастушьей хижине и назвался Хёрнлиманом. Он дал мне попить отвара и делал это потом, судя по всему, неоднократно и через большие промежутки времени, ибо однажды в дверном проеме сияло голубое небо, другой раз плыла луна, а как-то утром, когда мне удалось подняться на ноги средь блеющих коз, бесшумно падали снежинки. Спросить о господине фон Гёте я не решился. Как узнал я позднее, он прошел через Бруннен и Альтдорф до Сен-Готарда, и одному богу известно, кто собрал у Хёрнлимана его вещи и понес их дальше. Оправившись от нервной лихорадки, я увидел на заснеженной земле лишь одну картонку для париков, да и та была пуста.
Всевидца Гёте я сохранил в памяти только как Око. Он был тем, что он видел.
Да, был. Когда по городам и весям распространилась весть о смерти Гёте, то об этом человеке, его творениях и деяниях везде писали в самых учтивых тонах и даже господа члены тогдашнего консорциума, собравшись помянуть усопшего за стаканом пунша, пролили из своих глаз с их застылым цюрихским взглядом по нескольку слезинок. Больше мне сообщить нечего, и все-таки позволю себе закончить этот рассказ указанием на то, что богоподобное всевидение великого Гёте нашло живое подтверждение в его последних словах. «Больше света!» — воскликнул он, согласно преданию. И тогда Око закатилось — в иные миры и навеки.
Деревянный театр
Драматурги Томас Бернхард и Рольф Хоххут были друзьями. Однажды после полудня, зимой 1990 года, они ехали в вагоне «Интерсити», пересекая Германию, и — то ли потому, что встреча двух этих титанов театрального дела возмутила атмосферу, то ли из-за зависшего над Скандинавией циклона — на немецкую землю вдруг обрушился такой ураган, какого страна не знала все последнее столетие: он дробил дамбы, срывал крыши с домов, ломал, как спички, колокольни. В конце концов и Бернхард с Хоххутом, толковавшие в купе первого класса о директоре Бургтеатра Пеймане, выглянули из окна. Небо было черно, как море перед грозой, по воздуху неслись трактирные вывески, пальмы в кадках и зонтики, сигнальные мачты кренились, контактные провода раскачивались, конец света был близок. «Бернхард, никак, разыгралась буря», — спокойно заметил Хоххут, привыкший к бурям на театре. И тот, набрасывая на плечи непромокаемое пальто, согласно кивнул: «Непогодь».
И они снова заговорили о Пеймане, о его женщинах, а поезд, пронзительно гудя сигнальным рожком, еще добрый час продвигался вперед черепашьим шагом. Потом вдруг крики, визг тормозов — состав остановился. Посреди леса. Возможно, это Тевтобургский лес, предположил Хоххут, а Бернхард, достав из-под плюхнувшего с полки багажа свою тирольскую шляпу, уверенно сказал, что локомотив врезался в падающие деревья и тут же сошел с рельсов. Кругом гудело и грохотало, но то не был шум пожара. Это бушевал ветер, это буйствовал ураган. Он с оглушительным треском откручивал стволы от корней и швырял обломки деревьев оземь.
— Это же великолепно! — вдруг воскликнул Бернхард. — Никогда не видел, чтобы лес валили с такой силой и таким размахом.
Хоххут собрал лоб в складки. Уж не тронулся ли Бернхард умом? И в самом деле: приподняв свою зеленую шляпку и пританцовывая, тот распевал задорную песню во славу ураганов, что косят деревья тысячами и делают цены на лес смехотворными. Потом, так же неожиданно посерьезнев, он обнял Хоххута за плечи, заглянул ему, немало озадаченному, в глаза и сказал с расстановкой:
— Дорогой друг, — сказал Томас Бернхард, — мы построим деревянный театр.
— Деревянный театр?
— Да, Хоххут, воспользуемся обвалом цен, купим лес задешево и построим из деревьев, поваленных ураганом столетия, деревянный театр.
— Дорогой Бернхард, — отвечал Хоххут, — вы же прекрасно знаете, что в большинстве театров даже сцена сделана не из дерева, — таковы правила пожарной безопасности! Например, в Бургтеатре, где меня, между прочим, играют очень и очень редко, при изготовлении декораций и кулис дерево использовать вообще нельзя.
— Правильно! — попытался Бернхард прервать собрата. Однако сделать это было совсем непросто, ибо Хоххут начал в деталях описывать пожар, случившийся в театре на Рингштрассе, называл цифры, даты, обрисовывал обстоятельства, так что во избежание срыва диалога Бернхарду пришлось несколько раз крикнуть «Правильно!»
— Правильно, Хоххут, правильно, там все из пластика.
— Вот именно, — не унимался Хоххут, — после того знаменитого пожара дерево из Бургтеатра начисто, а из многих других театров почти начисто…
— Исчезло, — прервал его Бернхард, — да, исчезло, его оттуда, можно сказать, изгнали!
— И вы хотите в такой ситуации, вопреки всем правилам пожарной безопасности, строить деревянный театр? — Голос Хоххута звучал так же резко, как голос патера Риккардо в его «Наместнике».
— Да, Хоххут, все — из дерева! Здание, фойе, гардероб, сцена, башня или куб над ней, кулисы… Всюду — дерево, ничего кроме дерева!
— А если он загорится, этот ваш деревянный театр?
— Вот и пусть горит! — воскликнул Бернхард. Глаза его горели, щеки пылали. — Это же хорошо, Хоххут. Настоящее искусство — это искусство сожжения на костре.
— Потрясающе! — сказал Хоххут и устремил взгляд ввысь. Он вдруг увидел перед собой громадную, как кафедральный собор, избу, увидел Байрейт, рубленный из дуба, который презирает все правила пожарной безопасности, все параграфы страховки, который служит исключительно искусству игры на подмостках, и в сердце у него тоже вспыхнула искра вдохновения, он как-то сразу воспылал любовью к деревянному театру.
Взволнованные до глубины души, оба драматурга пожали друг другу руки.
— Разведем такой костер, чтобы можно было сжигать себя снова и снова, — сказал Бернхард.
— Создадим подмостки для наших костров! — подхватил мысль товарища Хоххут.
И вот уже перешагивая через чемоданы и пассажиров, оставляя за спиной вагон за вагоном, он начал пробираться вперед, к локомотиву, чтобы донести по радиотелефону до ошеломленного дорожного мастера следующую весть: используя могучий ураган в качестве повода, он, Хоххут, и его сподвижник Бернхард решили основать Первый Немецкий Деревянный Театр.
— Как вы сказали? — вскричал дорожный мастер, нервы которого были напряжены до предела, ведь именно на его участке срывалось в данный момент движение скоростных поездов «Интерсити». — Что вы решили основать?
И тогда Рольф Хоххут, стоя в кабине машиниста и устремив взгляд на поверженный Тевтобургский лес, прокричал в трубку ликующим тенором: «Говорит Хоххут. Всем, всем, всем. Городу и миру. Через дерево к огню. Искусство живо, пока оно пылает. Over