Рассказы тридцатилетних — страница 79 из 86

— При чем тут сметная стоимость? Я уже устал тебе твердить, что сметная стоимость ни при чем…

Кажется, это было сказано неподалеку от парикмахерской, и даже точно, что неподалеку от парикмахерской, я еще, помнится, удивился на свежеподстриженного человека, который вышел из парикмахерской и улыбнулся от неловкого чувства, потому что его, конечно, же, обкорнали. Мне пришло тогда в голову, что стрижка на короткое время делает человека чуточку странным, чуточку не в себе. А впрочем, что стрижка? Они и без стрижки все сделались чудными, прямо что ни человек — то загвоздка.

Это удивительно, но прежде, то есть до переезда на другую квартиру, мне не встречались такие чудные люди. Прежде мои братья и сестры по этой жизни казались мне чрезвычайно неинтересными и похожими друг на друга. Они одинаково думали, одинаково говорили, обнаруживали полное тождество в выражениях лиц, и я тосковал по недюжинному, как беременные женщины тоскуют по соленому огурцу. Это затмение длилось, длилось, и вдруг что-то произошло: люди стали таинственны, непонятны. Даже в тех, кого я знаю тысячу лет, приоткрылась непознанность, они сделались притягательны и загадочны, как слово «трансцендентальное». Здесь я в первую голову намекаю на своих товарищей, которых у меня двое. Раньше это были просто отличные мужики, с которыми всегда можно было что-нибудь обсудить, и вот оказалось, что они еще и большие оригиналы. Выяснилось это третьего дня, когда они зашли меня навестить. Они сидели, сидели, и вдруг один говорит:

— Я три года деньги копил, да я вам рассказывал, хотел поехать в Грецию по туристической путевке. Почему именно в Грецию, я и сам не знаю…

— В первый раз слышу, — перебил я.

— Скорее всего потому, что у нас в пятом классе историю вел директор, мы его ненавидели и считали, что он все врет. Ну, накопил я деньги и только нацелился на путевку, как замечаю: а жена-то который день не является ночевать!.. Я, честно говоря, знаю только одно средство вернуть женщину, как говорится, в лоно — это ей новую шубу купить. Купил я шубу, думаю: черт с ней, с Грецией, придется принять на веру. Но тут начинает меня досада точить. Почему-то тянет меня в эту треклятую Грецию — никакой жены не нужно. Такая досада меня в конце концов одолела, что я взял и выкинул штуку одну. Только вы, братцы, того… молчок, а то ребята скажут, что я полоумный. Купил я в цветочном магазине оливковое дерево и, как бы это выразиться… всячески над ним издеваюсь. Например, табачным дымом его обкуриваю и приговариваю в сердцах: «Это тебе за то, что я такой неудачливый человек!»

— А еще был такой случай, — сказал другой мой приятель. — Когда Октавиан Август приехал в Египет, то он первым делом велел вскрыть гробницу Александра Македонского и отломал у мумии нос.

«Откуда они этого набрались? — думал я, слушая разговор. — Ведь такие были пентюхи, что сроду умного слова от них не слышал!»

Первое время я сильно удивлялся произошедшей во мне перемене, из-за которой я стал частенько видеть людей с совершенно неожиданной стороны. Это удивление было вызвано тем, что, по моему убеждению, видеть их таким образом значило то же самое, что видеть людей насквозь. Наверное, со мной должно было произойти что-то диковинное, из ряда вон выходящее, чтобы открыться такому видению, — словом, я очень этому удивлялся. Но потом я удивляться перестал, так как во мне произошла еще более удивительная перемена. Однажды утром я проснулся и первое, на что упал взгляд, — был мой венский стул, один из двух моих венских стульев. Я его не узнал. Мне показалось, будто это не тот стул, к которому я привык, а какой-то другой, хотя безусловно мой. Что за притча? Потом я сообразил, что меня озадачило. Меня озадачила поразительная соответственность параметров стула и параметров человека, которой я прежде не замечал. Я даже нашел в моем стуле некую затаившуюся одухотворенность, намекавшую на братство живого и неживого. Главное, неодушевленная сторона внезапно приобрела в моих глазах новую, благородную значимость, и я почувствовал к ней ту разновидность уважительного чувства, какое люди испытывают к собакам: вроде бы просто собака, а там черт ее знает, может быть, ей такое известно, что никому не известно, а мы ее водим на поводке…

Я начал по-хорошему подозревать окружающие меня вещи. Мне стало казаться, что они затаились, но что им есть чего сказать, и, глядя, допустим, на обыкновенную алюминиевую кастрюлю, я могу загадочным образом чувствовать, что ей хочется быть отодвинутой от окна, где немного дует, и быть подвинутой к человеку, который дает тепло. Видимо, я неловко объясняюсь, все, что толчется у меня в голове куда содержательней и сложнее, будет понятнее, если прибегнуть к помощи ощущения, а ощущение таково: как будто вот-вот откроется что-то великое и окончательное, будто бы в мозгу вот-вот вылупится некая формула бытия, объясняющая все, что ни есть на свете, бесконечная в своей мудрости и простая как табуретка. К этому ощущению добавляется странный, полузабытый запах, с которым связано что-то очень, очень приятное.

Скажу заодно о запахах: они приобрели для меня особенное значение, верхнее чутье во мне открывается, так следует понимать. Я, например, за несколько кварталов унюхиваю ассенизационный автомобиль, я различаю, что мой венский стул пахнет совсем не так, как кровать, а кровать не так, как платяной шкаф. Когда я возвращаюсь домой, я чую по запахам, кто из соседей дома. Люди пахнут поразительным образом: хорошие люди обязательно пахнут какой-нибудь дрянью, а именно — потом, металлической стружкой, смазочными маслами; плохие, напротив, источают сложные ароматы, причем я заметил, что чем подлей человек, тем неуловимей и утонченнее его запах. Начальник нашей жилищно-эксплуатационной конторы, которого все не любят за неправильное произношение, издает едва различимый запах сандалового дерева. Елена Ивановна Кочубей пахнет пылью. Николай Васильевич Алегуков, как уже говорилось, пахнет восточно, и этот запах я различаю задолго до появления его носителя. Как-то сидел я в своей комнате и вдруг почувствовал этот запах. Действительно, минуту спустя в мою комнату заглянул Николай Васильевич. Он опустил подбородок на грудь, так что кисточка фески повисла над переносицей, и сказал:

— А знаете, атаман Платов был доктором Оксфордского университета!..

Я ничего не сказал в ответ. Николай Васильевич немного помолчал, пристально глядя мне в глаза, и исчез.

Нет, это не со мной «что-то» произошло, это с людьми «что-то» произошло! Возьмем хотя бы такой случай: одна женщина в нашей квартире завела кур. Я хотел было спросить, зачем ей куры, но побоялся; я побоялся, что она мне скажет нечто ужасное, так как она время от времени обезглавливает их на кухне. Я доподлинно знаю, что перед расправой она выпивает стакан валерьянки. Кроме того, эта женщина — я вечно забываю, как ее имя, — замечательна удивительным контральто камерного характера. Наши хозяйки по нескольку раз на дню затевают на кухне пение, когда собираются за стряпней, — так вот эта женщина поет красивее всех. Пение, особенно женское, я люблю по-прежнему. Это, пожалуй, моя единственная прежняя привязанность, которой я так и не изменил.

Но вот о музыке вообще у меня в настоящее время складывается новое мнение. Мне стало казаться, что в гибели существующей музыки собственно музыки очень мало. Истинно музыкальных произведений, которые производят в вас переполох и еще то чувство, какое бывает, когда угодишь коленкой об острый угол и все вдруг покажется в странном свете, — так мало, что я их мог бы по пальцам пересчитать, вот только не хочется сердить музыкальных специалистов. Все остальное форменная симуляция, надувательство и единственно из-за того не изругано и не позабыто, что самое верное зеркало для людей все-таки сказка про голого короля. Когда я в концерте играю партию в какой-нибудь штуке, которую выдают за музыкальное произведение, мне так бывает неловко, как будто меня заставляют говорить глупости. Боюсь, что дальше я не смогу этого выносить и, как это ни прискорбно, работу придется бросить. А то получается не по совести…

Кстати, о совести — с ней у меня также новые счеты. Нужно начать с того, что в прежние времена я так ее понимал, что это суеверие, предрассудок. Иначе я и не мог ее понимать, поскольку за свою жизнь я сделал немало гадостей разной величины, а напоследок надул семью и украл у Елены Ивановны четвертной. Когда-то я рассеивался при помощи той укоренившейся отговорки, что вообще не подличать невозможно, и если это невозможно в целом, то какая, в сущности, разница: подличать вынужденно и эпизодически или как правило и по доброй воле. Из этого, собственно, вытекало, что можно подличать и тем не менее оставаться порядочным человеком. Но потом меня осенило, что подличать не столько нехорошо, как ненужно, что человеку проще не подличать, это практичнее и удобней. Положим, я подличаю в нашем оркестре за определенную мзду — это невыгодно; выгоднее устроиться ночным сторожем и поигрывать на флейте в свое удовольствие, выгоднее потому, что в оркестре я мученик, и каждый концерт стоит мне года жизни, а в ночных сторожах я на самом деле буду человеком, который в свое удовольствие поигрывает на флейте. Что же касается некоторого убытка доходов и реноме, то я на него ноль внимания, поскольку я выигрываю в самом главном — в продолжительности своей жизни. Здесь, правда, нужно оговориться, что далеко не все то, что считается подлостью, — подлость на самом деле; это недоразумение объясняется либо человеческой неорганизованностью, либо тем соображением, которое побудило профессора Крылова сказать во время купания в Ревеле, где вода показалась ему холодна: «Подлецы немцы!» Наконец, можно сделать такую гадость, от которой получится только прок, отчего из «гадости» ее следовало бы переименовать в «гражданский поступок».

Итак, меня осенило. Новорожденная идея показалась мне дельной до такой степени, что внутри у меня посветлело, как будто там зажглись теплые лампочки. Я немедленно поделился этой идеей с Еленой Ивановной.