Рассказы — страница 48 из 124

Саныч нежно улыбнулся:

— Поленом по тыковке. А полено тяжёлое: осина сырая. Ой, цирк. Кровь хлещет, звон в калгане, и — главное — дух осиновый, сырой такой, как из погреба. До сих пор не забуду. Умора. Защитил я, значит, корейцев, крысеныш амбарный. Эх, маманя, Царство тебе небесное, мало ты меня била, дурака, по башке моей пустой. Мало. Да-а-а…

— Так ты, Саныч, в Корее, значит, и не побывал?

— Отчего же? Съездил потом, лет через тридцать. Сначала в Северную, потом в Южную. Кино мы им там в культурном центре крутили — «Цирк». Сидят, смеются, петлюровцы…

— А почему «петлюровцы»?

— Не знаю. Так мы их звали. Сидят, щурятся — чистый Петлюра. Хороший народ, работящий.

— А когда ж ты, Саныч, взаправдошную за границей очутился?

— А было это так. Я тогда в армии уже служил. В Литве. Теперь-то уж это заграница. Ловили мы «зеленых братьев». Это ихние национальные партизаны. Сурьёзные ребята. Уважаю. По ночам они нас резали. Как кутят, ей Богу. Но это-то другая история, тоже обхохочешься.

«Ничего себе, обхохочешься», — подумал я. А Саныч поплотнее обмотался простынёй, заговорщически крякнул и продолжал:

— И вот однажды приходит в казарму офицер и говорит: тридцать минут на сборы… Ёлкина вошь! Куда! Чего! Темень. Собрались, построились — и в состав. Без окон — без дверей. Сутки в составе, потом — в корабь, в трюм. Большо-о-ой корабь. Плывём. День плывём, два плывём. Сбились со счёта: часов ни у кого нету, наверх не выпускают. Плыли — плыли, приплыли. Выходим: жарко, песок, пальмы. Ну, думаю, Грузия какая-нибудь. Гляжу: негры без порток. Нет, не Грузия. Грузин-то я знаю, они как мы, только почернявей, вино пьют, а не водку, и песни поют разными голосами. Нет, это не Грузия. Только некогда нам было выяснять про грузинских негров. Отвели нас в загон с высокими стенами, дали лопаты: копай. Копали неделю. Однажды на перекуре подходит ко мне Гришка Мордаев, сержант, и шёпотом говорит: ты, говорит, знаешь, дубина, где мы находимся? Я: сам дубина, нет, не знаю. А он: на Кубе. Я: как? На острове свободы? — На нём. — Врешь. — Зачем врать? Завтра назад поедем. Инцындиент, говорит, исчерпан. — Кто исчерпан? — Дубина ты… Так и поговорили. На следующий день, действительно, засадили нас в корабь — и на Родину. Это я уже потом узнал, что был Карибский кризис и всё такое. Так вот я и побывал первый раз за границей. Потом я на Кубе много бывал. Хороший народ, весёлый. Бабы только у них очень уж того… неперечливые. В смысле: безобразничают от души. Да и мужики тоже. Как кошки, ей Богу, под каждым кактусом, прости Господи… Придешь на пляж, прямо хоть в море не смотри: парочки — как поплавки во время клёва. И наяривают, и наяривают. Срам. Хотя дело понятное: солнце, воздух, океан. Тянет на общение-то.

— Ну, а что же после армии?

— А после армии направили меня Партия и Правительство в институт. Будешь, говорят, педагогом. Я: педа — что? Они: не матерись, боец. Будешь учиться на учителя. Выучился я на учителя… Ты, сынок, плесни мокроты-то на печку, а то тут как в Сахаре: волосья от сухости на грудях шевелятся.

— А можно? Тут и так за сотню

— Можно.

Я сходил за водой. Плеснул из деревянного ковшика на электрическую печку. Печка сухо зашипела, как камыши под порывом ветра, и раскаленный воздух дохнул в парилку.

— Ммм… Сильна, курррва… Выучился я на учителя. Учу детишек в школе. Год учу, два…

— Чему учил-то?

— А всему подряд: и пению, и физкультуре, и литературе, и географии… Школа сельская, учителей не хватает. Учу. Чувствую: сатанею на одном месте. Лягушка-путешественница снится. И тут как раз Партия и Правительство говорят: даёшь, говорят, учить русскому языку наших зарубёжных меньших братьев. У меня сердце-то и забилось. Ну, тыр-пыр, приезжаю по разнарядке в Москву. Здравствуй, товарищ Чуркин. — Здравствуйте. — Партейный? — Есть малость. — Служил? — Был грех. — Учитель? — Он самый. — Поедешь в Алжир. — Какое слово? — Алжир. Арабский с французским знаешь? — Освоим.

— Освоил, Саныч?

— За десять месяцев. Манже, тужур, Тур-Эфель, пардон, юи, нон — всё это я усвоил. А арабский там ни к чему был, он там как попУ веер. Все по-французски балакали. Прибыл. Кругом Африка. Приезжаю в наш культурный центр. Там сидит директор в муку пьяный. Ты, говорит, кто? — Чуркин. — Славно, славно… Какая замечательная советская фамилия. Чуркин. Славно, славно… Что, Чуркин, умеешь? — Всё. — Славно. Какой замечательный советский ответ: всё. Ну, к примеру… — Стреляю хорошо. — Славно. Но это пока не нужно. А ещё что? — Да вы, говорю, меня не терзайте. Скажите прямо. Что нужно, то и сделаем. — А нам, Чуркин, ничего не нужно. — Как это? — А так. Сидим тут, как динозавры, и не знаем, чем бы заняться. Впрочем, вот что… Ты кино крутить умеешь? — Умею. — Славно, славно… Вот и будешь кино крутить.

Так я и стал кинокрутом. Садимся, бывало, в грузовик — и в Сахару, к туарегам. Приезжаем в какую-нибудь Гардаю (это Бог знает где, в Мзабе, почти через всю Сахару), натягиваем вечером простыню — и крутим. Очень они уважали фильм «Чапаев». Мы через этого Чапаева с моим напарником Андрюшкой Лиснянским один раз чуть кеды не надули.

— Чего?

— Ну, чуть не погибли.

— Как это?

— А так. Идет фильм. Туареги сидят. То, сё… Анка, Петька… А тут сцена психической атаки. У Анки лента-то кончилась, помнишь?

— А то…

— Уже вроде всё, капыздох нашим идет. Ан-нет. Тут Чапай на лихом коне. Ура! Туареги и давай из ружей палить. Радуются, выходит дело. А они когда палят, они ведь не смотрят куда. Пустыня ведь, степь. Куда ни пали — всё равно не попадешь. Еле успел я залечь. Всё равно чиркнуло по уху, полмочки отрубило. Видел?

Саныч показал ухо. Действительно, нету полмочки.

— «Чапаева» вообще везде уважали. И в Египте, и на Мадагаскаре, и в Анголе, и в Китае. Везде.

— А ты и в Китае, и в Анголе был?

— Обязательно. И во Вьетнаме, и в Ираке… Облазил шарик-то, обсосал, как подлещик червяка. Помню, в Испании после «Чапаева» подходят ко мне два пацана. Два этаких сколиозыша плоскостопых. Молоденькие совсем. Подходят и говорят: поехали, товарищ Басилио, чего тебе покажем. Поехали. Заезжаем в горы (это дело на севере Испании было, у басков, ребята с характером, вроде наших староверов), заходим в какую-то пещеру. Там сидят двадцать пацанов, при «Калашах», ящики со взрывчаткой, миномёт. Вот, говорят, товарищ Басилио, наша революционная организация. Наша цель — установление Советской власти в Испании. Хотим как компаньеро Чапаев. А ты, наш советский амиго, как всеми нами уважаемый камарада, будешь нашим команданте. Чувствую: дело плохо. Тогда я им говорю: а вы, пацаны, стрелять-то умеете? Они: умеем. Я: ну-ка ты, мучачо, сруби-ка мне вон ту сосновую шишку из «Калаша». Малец прицелился — бац, мимо. Я говорю: дай сюда. Беру — и от пуза — шлёп! Шишка долой. Стреляю-то я хорошо. Мы когда с «зелеными братьями» общались — очень хорошо в этом деле настрополились. Потому как если не ты, то тебя. Без вариантов. Ну, приуныли пацаны. Я им: вот так, учитесь, говорю, ниньос, стрелять. Научитесь — приходите ко мне в культурный центр, обсудим перспективы мировой революции. И вообще — образование у вас какое? Два класса, три корридора? — Вроде того. — А камарада Ленин что сказал? — Что? — Учиться, учиться и учиться. Чтоб к следующей маёвке все получили среднее образование. А у кого будут тройки — в капитализьме оставим. Ясно? — Так точно, команданте Басилио! На том и разошлись. Вот тебе и «Чапаев». Сила искусства, брат…

— Что же, Саныч, так одного Чапая и вертели?

— Зачем… Нет. Всё вертели. Всё хорошо шло. И про Штирлица, и про Шарапова с Жегловым. Иногда, конечно, до маразма доходило. У негров очень хорошо Пугачева шла…

— Концерты, что-ли?..

— Нет. Фильм: «Женщина, которая поёт». Сам-то фильм они вообще не смотрели. А шли ради одного момента. Как школьники на «Анжелику». В Мозамбике, помню, главный их, сизый такой, как баклажан, Нгонго, подходит ко мне и говорит: ты крути сразу то место, где вашу Аллу мужики на руки поднимают, и сделай стоп-кадр. Общественность так требует. Ладно. Крутанул. А там они ее вкусно так, обстоятельно пальцами под ляжки цапают. Она наверху сидит, а они ее под ноги руками держат. Секс, какой-никакой. Неграм утешение. Это сейчас «даст ист фантастиш» на каждом углу. А раньше… намекнули — спасибо. Неграм, опять же, много не надо. Негры, они скорострельные. Сидят, стонут: «Давай ещё!» Я снова прокручиваю. Ещё! Я опять. Ещё! Не вру: двадцать пять раз этот момент провертел. Негры довольные были, такие томные с сеанса шли, как после парилки. Ты, кстати, ещё поддай, чтоб потечь пошибше…

Я поддал. Печка страстно шепнула какое-то проклятье, — и жар волнами прокатился по нам с Санычем. Сначала по голове, потом по спине — и засел прохладным гвоздиком в копчике.

— Хмм… Да, чего только не было, — сказал Саныч. — И фильмы, и эта… пропаганда. Ухохочешься, ёлкина гжель. Садимся на фуру и распространяем литературу. Вон, прямо в рифму заговорил.

— А фура-то зачем?

— А как же. Скажем, речь Леонида Ильича Брежнева на двадцать таком-то съезде. Двенадцать тонн.

— Что — двенадцать тонн?

— Двенадцать тонн речей. Пятьсот пятьдесят пачек брошюрами. Садишься — и едешь с безменом по всем населенным пунктам. Где-нибудь в Моголии… Город Ихэ-Джаргалант — пятьдесят киллограммов Леонида Ильича. Город Цэнхэр-Мандал — шестьдесят пять. Джиргаланту-Кобдо — двадцать. И так далее. Насмотрелся я видов в Монголии. Красивая страна! Закаты — не веришь, что на яву. Красотища: горы, озера, степь. Спасибо Леониду Ильичу. Если б не он — не увидал бы я таких закатов. Снится мне до сих пор Монголия.

— А ещё что снится?

Саныч помолчал.

— Разное… А все больше — пыль.

— Пыль?

— Да, та самая, деревенская жирная пыль. По которой в детстве ходил. Идешь, как по пуху, босиком. Я если мокро, месишь её теплую, голыми ногами. Хорошо. Чавкаешь ей, хлюпаешь. И всё впереди. Вся жизнь. Учителка снится, та, что про «Лягушку-путешественницу» с нами читала. Её Валентиной Сергеевной звал