Рассказы — страница 15 из 38

— Ступайте, не то выдеру!

И как только их проводил, ушел в лес и бродил там целый день.

***

Зима пошла на убыль, началась оттепель, и снег быстро таял. В лесу теперь постоянно раздавался стук топоров.

Томек ежедневно ходил на работу.

Он очень скучал по дочкам, особенно вечерами, когда приходил с работы. Ужин всегда ждал его, но ему недоставало детских головок вокруг миски и щебетанья Юзека.

Иногда какая-нибудь из дочек прибегала из деревни, рассказывала о своих благодетелях, о том, как ее в чужом дому кормят, как одевают, и, посидев немного, спешила уйти, потому что ее уже тянуло к людям, в деревню, и она начинала замечать убожество их жалкой лачуги. Томек отлично понимал это. Как-то раз после ухода Марыси он сказал Ягустинке, которая, когда не занималась его убогим хозяйством, всегда пряла лен, чесала шерсть или мотала пряжу:

— Покойничек мой родной не ушел бы так от меня, нет! Бывают и дочки хорошие, я ничего не говорю, — вот как мои, к примеру. А все-таки девки — они девки и есть…

— Правда твоя, Томек. Я хоть и сама баба, а скажу: хлопец — совсем другое дело. Конечно, он скорее может от рук отбиться, но зато и на работу скор, от него больше толку. Вот был бы у тебя сын в таких годах, как Марыся, разве он не мог бы уже на дороге себе кусок заработать?

— Конечно, мог бы. Хоть меня там на работу не берут, а его взяли бы.

Этот разговор навел Томека на мысли об его обиде и всей его незадачливой жизни.

Он сказал Ягустинке:

— И отчего это так, бабуся: с панами у нас и вера одна, и язык, а они рычат на нас, как псы, доброго слова от них не дождешься и справедливости тоже, — где только могут нас прижать, обидеть, — обидят. И почему все на свете досталось им одним?

— Почему? Дьявола это работа, не иначе. А почему дьявол держит душеньки человеческие в смоле, как мы, бабы, мочим коноплю в воде? — отозвалась старуха, пуская веретено по полу.

— Должно быть, оттого, что они грешны.

— А темный народ разве не грешен? Темнота — тот же грех.

— Это почему же?

— Эх! Кабы всякий мужик знал, что и как, так никто не хватал бы его за жабры, как пескаря, не прижимал бы к земле, как борова, когда его хотят заколоть.

— Неладно повелось на свете.

— Раз так есть, значит должно так быть.

— Да. Видно, не мужицкой голове переделать все по-другому.

— Этого не придумает никакая голова, хотя бы такая ученая, как у ксендза.

— Так что же это будет?

— Само собой все сделается, когда придет время. Вот ты мне скажи: отчего осенью не сеют овса?

— Да ведь не время к зиме овес сеять.

— А почему в сретенье не выйдешь в поле с плугом или бороной? Почему овец не стригут на масленой? Потому что не время! Всему свое время Иисус назначил!

— Так-то оно так, бабуся, да ведь тошно ждать! Человек хочет лучшей доли, а ему говорят, что раньше времени нельзя про это и думать.

— Ну, хотеть всегда каждый должен… и не пропускать своего часа… Вот придет, к примеру, весна, пора картошку сажать и овес сеять. Не захоти-ка ты в пору сажать да сеять — что будешь есть осенью? Не посеешь — не пожнешь! Так-то…

— Верно, бабуся. Как это вы разумно рассудили, право!

— Каждый человек должен думать за себя и за других — не свиньи же будут за людей думать!

— Правда ваша, Ягустинка, правда!

Так толковали между собой в долгие мартовские вечера Томек Баран и старая Ягустинка.

1897 г.

Справедливо

I

Была ночь ранней весны, мартовская ночь, дождливая, холодная и ветреная.

Леса стояли съежившись, окоченевшие, насквозь промокшие. По временам их пронизывала ледяная дрожь, они тряслись, как в лихорадке, выпрямляли ветви, рассекая ими воздух, отряхивались от воды и грозно шумели. Или, обезумев от нестерпимого холода, выли дико, как воют люди под зверскими пытками.

Иногда в воздухе порхал мокрый снег. Он словно замораживал и приглушал все вокруг. Леса переставали шуметь, бессильно поникали ветви, и лишь порой среди мрака, в чаще могучих, внезапно онемелых деревьев слышен был тихий, мучительный стон или раздавался вдруг пронзительный жуткий крик замерзающей птицы и затем сухой треск ветвей, задетых падающим телом.

Порой налетал ветер. Он сначала тишком пробирался в темноте, затем бешено ударял на лес, мокрыми клыками вгрызался вглубь, растапливал снег, обрывал ветви и ломал густой подлесок. С торжествующим воем метался он по полянам, гнул и качал бор, как гибкий тростник, а из бездны, мрака, из неведомых пустынных просторов выползали громадные грязные тучи, похожие на растрепанные стога гнилого сена. Они надвигались на лес, цеплялись за его верхушки, окутывали деревья рваными лохмотьями, душили их в своих отвратительных объятьях, поливали мелким, но холодным и частым дождем, который мог промочить насквозь даже камни.

Ужасная ночь! Безлюдны дороги, покрытые грязью и талым снегом, в деревнях тишина, словно все они вымерли, мертвы и поля. Сады облетели, скорчились, реки скованы льдом, — и нигде ни души, ни звука, ни признака жизни. Вся земля — одно огромное царство ночи.

Только в пшиленской корчме светился огонек.

Корчма стояла на перекрестке, у леса. За ней, по склону холма, лепилось несколько хат, а вокруг шумел могучий темный бор.

Ясек Винцерек осторожно вышел из чащи на дорогу и, увидев мигавший в корчме огонек, крадучись подошел к окну. Долго стоял он тут в нерешимости, заглядывая внутрь, прислушивался, тревожно осматривался по сторонам. Он не знал, как быть, боялся всех и всего и уже было отошел от окна, уже зашагал к лесу, но налетевший ветер пронизал его таким холодом, что парень, с трудом унимая внутреннюю дрожь, повернул обратно и, перекрестясь, вошел в корчму.

Помещение было большое, но закоптелый дочерна потолок низко навис над земляным полом и словно придавливал покосившиеся, облупленные стены. Два подслеповатых оконца были заткнуты соломой.

Против окон, за деревянным барьером находилась буфетная стойка, упиравшаяся одним концом в большие бочки, а на одной из бочек красноватым коптящим пламенем горела керосиновая лампочка. В комнате царил густой мрак, лишь по временам его разгоняли отблески огня, догоравшего в большом старинном очаге, у которого расположились двое нищих — старик и женщина. В другом углу, почти темном, смутно видны были сбившиеся в тесную кучку люди, которые все время о чем-то таинственно шептались. Перед стойкой стояли два мужика — один держал в руке бутылку, другой подставлял рюмку, и они то и дело чокались и выпивали, сонно покачиваясь. А за барьером, привалившись к бочкам, храпела толстая краснощекая девка.

В корчме стоял запах водки, смешанный с запахами сырой глины и мокрой одежды.

Временами наступала такая тишина, что слышно было, как шумит за окнами лес, как дождь барабанит по стеклам и трещат еловые сучья в очаге. Тогда со скрипом отворявлась низенькая дверь за стойкой и высовывалась седая голова старого еврея. Еврей был в талесе[11] и вполголоса, певуче читал молитвы, а в приоткрытую дверь видна была освещенная свечами комната, из которой доносились запахи субботних яств и монотонные, печальные напевы.

Ясек выпил одну за другой несколько рюмок водки, закусив селедкой, и стал жадно грызть сухую заплесневелую булку, вязнувшую в зубах, как ремень. Он все время зорко посматривал то на дверь, то на окна, настороженно ловил каждый звук извне и прислушивался к разговорам в корчме.

— Жениться? Нет, дудки, не женюсь! — крикнул вдруг мужик у барьера, стукнув изо всей силы бутылкой о прилавок и плюнув с таким остервенением, что обрызгал даже спину нищего деда, сидевшего у очага.

— А жениться придется… или деньги вернуть! — буркнул второй мужик.

— Господи, такие деньги! Евка, кварту! Я плачу!

— Деньги — великая вещь, а баба — дороже денег…

— Нет, псякрев, не женюсь! Все продам, в долг попрошу у людей и отдам ей деньги, а на такой язве не женюсь!

— Выпей, Антек, и я тебе кое-что скажу.

— Нет, меня не проведете! Сказал — нет, значит нет! Лучше в Бразилию убегу — вон с теми людьми… На край света!

— Дурень! Выпьем, Антек, и послушай, что я тебе скажу…

Они опять несколько раз чокнулись, выпили, стали целоваться, но скоро притихли, потому что в другом углу заплакал ребенок, а в группе тихо и тревожно шептавшихся людей началось какое-то движение.

Из темноты вынырнул высокий худой мужик и вышел за дверь.

Промерзший до костей Ясек, чувствуя, что его бьет озноб, подсел поближе к огню. Насадив селедку на лучину, он стал поджаривать ее на угольях.

— Подвиньтесь-ка немного! — тихо сказал он нищему. Старик вытянул босые ноги на свою суму и, хотя был совершенно слеп, сушил над огнем промокшие онучи, тихо разговаривая с женщиной, а она готовила ужин и все время подбрасывала хворост под таган, на котором стоял котелок.

Ясек отогревался понемногу. От его кафтана валил пар, как из лохани с горячей водой.

— Здорово промокли! — заметил слепой дед, шмыгая носом.

— Как тут не промокнуть! — отозвался Ясек тихо и вдруг сильно вздрогнул от скрипа входной двери. Но это вошел тот же худой мужчина и стал что-то вполголоса говорить обступившим его людям.

— Не знаете, кто они? — спросил Ясек, дотронувшись до руки слепого.

— В углу-то? Да так, глупый народ. В Бразилию едут, — ответил тот, сплюнув.

Ясек больше ни о чем не расспрашивал, сушил свою одежду и время от времени обводил взглядом комнату и людей. Они явно были в тревоге и то начинали говорить громко, то вдруг умолкали. Каждую минуту кто-нибудь выходил из корчмы и тотчас возвращался.

Все монотоннее звучали напевы в комнате за перегородкой. Неизвестно откуда взявшаяся худая собака подползла к огню и заворчала на нищих, но, получив удар клюкой, с визгом отскочила, улеглась посреди комнаты и голодными глазами смотрела на поднимавшийся из котелка пар.