Можжевельник стоял неподвижно и гордо: покрытый броней твердых зеленых игл, по которым дождевые капли сплывали, не задерживаясь, он страдал от непогод меньше других. Зато длинные кудрявые побеги дикой малины цеплялись завитками за деревья, лезли на камни, оплетали муравейники, словно в отчаянии убегали, куда придется, от дождя, который мочил их нежную зелень и по тонким веткам стекал крупными каплями до самых корней.
Сосны нервно дрожали, а ели стояли неподвижно, словно каменные, укрытые пышным веером ветвей.
Рассвет серыми заплаканными глазами заглядывал все ниже, все дальше в глубь леса и пронизывал его зеленоватым дрожащим светом.
Лес затрепетал под его взором, но все еще спал.
Необозримые ряды деревьев-великанов, подобные колоннам в древней готической церкви, начинали выступать из мрака, а меж ветвей, как сквозь затканные паутиной стрельчатые окна, пробивались лучи зари, все светлея, все розовея. Они ползали по серым стволам, сверкали в дождевых каплях и, спускаясь все ниже, искрами осыпали землю, порыжелый мох, прошлогодние листья, дрожащие кусты. Они слабо осветили и лицо Ясека, который спал, прижавшись к корням дуба.
Тишину нарушил треск сучьев, и через минуту из густых зарослей кустарника вынырнули большие тела лосей. Лоси шли осторожно, вытянув вперед головы, ежеминутно останавливаясь и нюхая воздух. Почуяв Ясека, они сбились в кучу и остановились как вкопанные. Обнюхали спящего, но, когда Ясек вдруг что-то буркнул сквозь сон, внезапно шарахнулись назад и, закинув рога, умчались.
Понемногу в лесу пробуждалась жизнь. Сороки неистово перебранивались на лиственницах. Повиснув на их гибких ветвях, они качались вместе с ними и все время так кричали, что по всему лесу гудело эхо. Вылез из-под куста разбуженный ими заяц, присел, протер лапками глаза и стремглав ускакал в чащу. Крадучись, пробежала лиса, опустив хвост и обнюхивая все вытянутым вперед носом. Скользя среди зелени, как зловещая тень, она всех пугала. Птицы, крича, спасались от нее на деревья, белка, как бешеная, запрыгала по верхушкам, ветвям, сучьям, — она была повсюду и не была нигде, ее легкое серовато-рыжее тельце молнией мелькало среди листьев. А высоко над лесом тянулась длинная вереница галок, слышен был шум крыльев и отрывистые резкие крики. Стадом шли серны к журчавшему по камням роднику. Они так бесшумно пробирались меж деревьев, так легко ступали, что ни малейший шорох не нарушал безмолвия спящего леса, только чуть-чуть качались ветки орешника, когда они проходили под ним.
Лес все спал, хотя солнце уже вставало на горизонте, и его холодные алые лучи скользили по верхушкам, обрызгивали серые стволы, тончайшим, едва уловимым звоном звенели под зелеными сводами.
Когда Ясек проснулся, было уже совсем светло, и солнце заглядывало в лес сверху. Он вскочил, но пошатнулся и упал. В груди так закололо, что он не мог перевести дыхания, не мог шевельнуться. Все кости ломило, он чувствовал себя больным, разбитым. Попробовал было ползти на четвереньках, но не мог — нехватало сил.
— О господи, господи! — бормотал он в отчаянии.
Слезы заливали глаза и горохом сыпались по серым запавшим щекам. Он весь дрожал от мучительного сознания своего бессилия и заброшенности.
— Видно, помирать придется… Помру тут один! — простонал он тихо, и такой страх смерти напал на него, такая страшная тоска по людям, по близким, по жизни, что он собрал последние силы и пошел.
Скоро он сообразил, где он и в какую сторону надо итти. И хотя каждую минуту присаживался отдохнуть, хватался за стволы, а иногда падал без сил, ушибая и без того болевшее тело, он снова и снова вставал и тащился дальше.
— Только бы не помереть здесь! Только бы не помереть! — твердил он себе.
Когда колотье в груди немного утихло, а бок совсем перестал болеть, словно закостенев от холода, Ясек зашагал быстрее. Он снял шапку и запекшимися губами стал во весь голос читать молитву. Просил бога сжалиться над ним.
Еще до полудня он вышел на опушку леса, к полям, которые огромной круглой долиной раскинулись меж лесистыми холмами.
— Пшиленк! Господи! Пшиленк! — вскрикнул Ясек, не помня себя от восторга. Он присел под деревом и горящими глазами обводил эти знакомые, родные места.
— Наша деревня! Пшиленк! Пшиленк! — повторял он сто раз, упиваясь звуком этого имени, видом полей. Он весь трясся, выкрикивал какие-то бессвязные слова, протягивал руки к длинному ряду хат среди долины, пожирал глазами тополя, между которыми мелькали соломенные крыши, и струйки дыма, что вились над этими крышами, и мокрые дороги, и луга за деревней.
Воспаленными, усталыми, но счастливыми глазами, светлыми, как это утреннее небо, он блуждал по голым, почерневшим, раскисшим полям. В бороздах еще лежал снег, на выгонах и в канавах отполированной стальной лентой блестела вода. Чернели на межах старые корявые груши, похожие на присевших отдохнуть измученных птиц. А там, высоко на горе, за деревней сверкал на солнце золотой крест костела и виднелись потрескавшиеся стены монастыря. В стороне от них, над рекой, раскинулся господский парк, и окна дома сверкали, как полированные щиты. Блестели пруды в парке, искрилась вода в реке под веселыми, яркими лучами солнца, висевшего на бледном небе над самой деревней. А там, ниже, у речки, была и его, Ясека, хата.
— Иисусе! Я ксендзу на молебен дам и в Ченстохов схожу! Мария, мать пресвятая! — шептал он в порыве невыразимого счастья и волнения. Все было забыто: суд, бегство, рана, пережитые страдания. Перед глазами была родная деревня, и его всего переполняла опьяняющая, бурная радость. Со слезами умиления он благодарил бога.
Днем Ясек побоялся итти к матери напрямик, деревней, или даже обходным путем мимо монастыря. Надо было дождаться вечера. Он вернулся в лес, на поляну, где стояли высокие стога, зарылся глубоко в сено и тут лежал, пока не стемнело.
Перед закатом погода совсем прояснилась, слегка подмораживало. Холодный редкий туман окутал поля, и, когда зашло солнце, небо покрылось багряной чешуей, а местами на нем стояли лужицы крови. Грязь на дорогах быстро подмерзла и стала скользкой, как ремень. В свежем морозном воздухе остро пахло прелыми дубовыми листьями, иногда тянуло дымом из деревни.
Ясек шел домой прямой дорогой, через поля.
Каждую минуту он останавливался и отдыхал, сидя на меже или укрывшись под деревьями. Потом шагал дальше, все медленнее, и присматривался к каждой полоске, к каждому загону.
— Это Войтека, — бормотал он, нагибаясь к земле и поглаживая ее пальцами.
Он ни на что не глядел, ничего не видел, кроме этих полей, длинных загонов, покрытых черновато-зеленой озимью и кое-где изрезанных бороздами, полными снега.
Гасла на небе кровавая вечерняя заря, но отблески ее еще горели в лужах. Мокрое, истоптанное жнивье жалкими лохмотьями прикрывало голые поля. Поднятая осенью целина топорщилась пластами, посеребренными инеем. Там и сям разбросаны были лужки клевера, как зеленые ветхие бабьи платки, покрытые пятнами гнили.
Но Ясек приветствовал все это с восторгом, готов был кричать от радости.
Он чувствовал себя таким же опустошенным, как эти печальные поля, он был такой же ободранный, жалкий, исхлестанный дождем, как они, и в тысячу раз беззащитнее их. С какой-то необузданной нежностью припадал он к этой земле, словно отдавался в ее власть, словно хотел от нее набраться сил, терпения, стойкости. Становилось темнее, и он все ниже нагибался к загонам.
— Это Михала полоска. Пшеница, ого! — удивленно шептал он, трогая стебельки.
Темнело быстро, закат совсем побледнел, и синеватое небо покрылось уже росою звезд. Туман рассеялся, воздух был чист и прозрачен, так как мороз к вечеру усилился. В этом прозрачном воздухе леса, черной высокой рамой окружавшие долину, были хорошо видны и, казалось, придвинулись ближе.
До деревни было еще с полверсты. Ясек прошел капустник, изрезанный глубокими канавками, полными снега, потом болотистые лужки, залитые водой, под которой чувствовался еще крепкий лед.
Деревню было уже слышно. Блеяли овцы, часто доносилось мычание телят, ржали где-то лошади и скрипели ворота. Защекотал ноздри запах дыма. Тут и там среди деревьев, плетней, сараев уже мигали огоньки… Прозвенела в воздухе песня, но ее тотчас заглушил грохот телеги, которая галопом неслась по деревне. На ближнем дворе неистово гоготали гуси и кто-то орал во все горло:
— Петрик! Петрик!
Этот голос ударил Ясека как обухом по голове, парень даже зашатался.
Он шел теперь по деревне задами, тропкой, которая пролегала за оврагами.
Мать жила на другом конце деревни, за рекой, под монастырской горкой.
— Новую крышу поставил, — говорил Ясек сам с собой, оглядывая чью-то избу.
— А Вавжон, видно, погорел! — Он остановился на мгновенье, соболезнующе глядя на черную дымовую трубу, одиноко торчавшую посреди сожженного сада.
— Смотри-ка! Новую хату солтыс себе выстроил… Чужим горбом! — добавил он мысленно и зашагал дальше.
Он шел все медленнее, потому что опять заболел бок и к тому же шум деревенской жизни так радостно волновал его, что каждая жилка, каждый нерв в нем дрожали. Он готов был упасть на землю и благоговейно целовать ее, стать на колени перед каждым домиком, каждым садом, каждым сараем, молиться каждому камню, тополям, стерегущим хаты, огонькам в окнах, всей деревне, родной и любимой… Обессиленный этим огромным счастьем, он уже еле брел, в полубеспамятстве, как умирающий, собирая последние остатки жизни, чтобы только дотащиться до своего дома, — а там хотя бы лечь и умереть сейчас на пороге!
Он не помнил, как и когда дошел до материнской хаты. Открыть дверь нехватило сил, он упал на пороге и заплакал громко, отчаянно…
III
Лишь встанут утренние зори,
Славят тебя земля и море.
И возглашает все в природе
Хвалу тебе, великий боже!
Ясек приподнял голову с подушки и слушал внимательно. Голос звучал где-то близко, словно за дверью. Он огляделся, но ничего не увидел. Сквозь маленькое оконце проникал рассвет, и слабые его отблески скользили вокруг. Ясек снова лег. Он не сознавал, где находится, он ничего не помнил.