Настка опустилась на колени, взяла молитвенник Ясека и начала читать еще взволнованным дрожащим голосом:
— Ангел божий возвестил деве Марии…
Ясек сел на постели, сложил руки и с глубокой верой молился про себя:
— Богородица, дева, радуйся, благодатная…
А бронзовые голоса колоколов, призывая к молитве и отдыху, долго еще пели вечерний гимн над притихшей деревней, над лесами, что могучей ратью стояли вокруг нее, над молодыми замечтавшимися нивами, над речками и ручьями, которые серебряными шнурами сверкали среди зелени.
Ясек и Настка дочитали вечернюю молитву и сидели молча. Говорили за них горящие глаза да полные счастья сердца. Только изредка кто-нибудь ронял несколько слов.
— Не разлучат нас больше! Нет, не разлучат!
— Ничего не бойся, Настуся…
— Родимый! Я б тебя в золото и серебро одела, сирота ты мой бедный!
— Ты меня еще не знаешь, Настусь! Поженимся, тогда увидишь! Никогда я тебя пальцем не трону, и худого слова от меня не услышишь. И на службу в усадьбу тебя больше не пущу ни за что! Еще и работницу наймем, чтобы тебе полегче было…
— Нет, Ясек, нет, я и сама с хозяйством управлюсь, я все умею. Увидишь, какая я работящая, а уж порядок в доме будет такой, что и у матери твоей не лучше. И за коровами и за свиньями я тоже ходить умею.
— Ах ты, хозяюшка моя милая! — Он любовно погладил ее по щеке.
— Одно вот только… я нищая сирота, а ты хозяин, — начала Настка робко.
— Дурочка!.. А итти за меня хочешь?
— Ясек! Да как же не хотеть! — Она снова кинулась обнимать его. Потом сказала низким грудным голосом, запинаясь от волнения:
— А пани обещала, что, когда я буду выходить замуж, она мне за хорошую службу корову даст с теленком, и молодую свинку, и шесть гусей, и посуду всякую. И платье к венцу подарит.
— Неужели правда, Настуся? Так и сказала?
— Ага! И не один раз. Вот и недельки две назад говорила при экономке.
— Это за то, что ты честная, Настусь. Будешь хозяйкой почище всех этих сорок на деревне. А моей матери ты не опасайся!
— Я ее не боюсь. Я ее люблю все равно как родную мать. Про нее сама пани сказала, что Винцеркова иной помещицы умней, во всей деревне другой такой умницы не найти.
— Да неужто так и сказала? Спаси ее Христос!
— Сказала, Ясь, даже управляющий слышал. Это когда он… — Настка вдруг прикусила язык, потому что при этом нечаянно вырвавшемся у нее слове лицо парня омрачилось.
Хмурясь, он пристально смотрел на нее и спросил нерешительно:
— А он больше к тебе не пристает? Нет?
В его глазах застыла ненависть.
— Пробовал… да я пани пожаловалась, и она его позвала к себе в комнату. Он вышел от нее злой, как пес… И орал же он потом на меня… Ох, и орал! — рассказывала Настка тихо, словно жалуясь ему.
— Погоди, я с ним разделаюсь… Отплачу и за себя, и за тебя… Попомнит он меня… — прошипел Ясек сквозь зубы, даже посинев от кипевшей в нем злобы.
— Ясек, поостерегись, пожалей себя! Он с начальством знается… Если тебя опять схватят, я в колодец брошусь — один конец…
— Пусть меня хоть сгноят в остроге, а обиды не спущу!
— Ясек, уймись ты, уймись ради бога! — в тревоге молила Настка.
Он ничего не ответил.
Уже темнело. Они сидели рядом, но души их в эти минуты были далеки друг от друга, разлетелись в разные стороны, как вспугнутые птицы. Он замкнулся в своей ненависти, она — в своей тревоге.
Чудный мираж счастья рассеялся, растворился в сумрачной мгле, сошедшей на землю. Снова жизнь наложила свою безобразную руку на судьбы этих двух.
Время шло. Они сидели все так же молча, тщетно пытаясь успокоиться.
Вдруг в сад вбежала Винцеркова и быстро проскользнула к ним между деревьями.
И Ясек и Настка вздрогнули от испуга.
— Выдали тебя мужики! Уже донесли! — зашептала старуха. — Я была а деревне, потом в корчме… Там народу полно, как всегда в воскресенье… Пьют… И стражники сидят. Банах увидел меня и с пьяных глаз дал волю языку: «Винцеркова, говорит, а ведь Ясек твой уже здоров, пора ему возвращаться в каменные палаты». Стражники уши навострили… а пьяница этот давай рассуждать, что, мол, теперь все разбойники ходят себе преспокойно на свободе, потому что солтысу хорошо заплачено… Ну, стражники и стали потихоньку выспрашивать… а мужики рады стараться: всё рассказали про тебя. Я так и обмерла. А солтыс меня в темноте за дверь вывел и сказал, что у нас могут сделать обыск. — Винцеркова в изнеможении умолкла.
— А кто из мужиков про меня сказал? — тихо спросил Ясек.
— Банах, Кубик — тот, что живет у самой околицы, кривой Сикора, Войцик, да все, все!
— Банах, Кубик, Сикора, Войцик! — повторял Ясек с расстановкой, очень медленно, словно хотел крепко вдолбить себе в память эти имена. Но вдруг в припадке ярости вскочил, схватил валявшийся неподалеку кол и закричал:
— Пусть приходят, пусть попробуют меня взять! Пусть!
Но тотчас ослабел, ноги у него подкосились, и пришлось ухватиться за яблоню, чтобы не упасть.
— Тише, сын, тише. Что-нибудь надумаем.
— Надо его отсюда увести, — шепнула Настка, оправившись от испуга.
— Верно, так будет лучше всего: не найдут его, так и не заберут. Но куда?
— Куда? А хотя бы в ямы за монастырем. Теперь они уже пустые.
— Да, да, верно говоришь! Только надо подождать, пока совсем стемнеет. А то увидит кто.
Старуха занялась Ясеком, который задыхался в жестоком приступе кашля.
— Настусь, взгляни-ка, не идет ли кто.
И началось бесконечное, долгое ожидание.
Мать через плетень следила за мостиком, но никого не было видно, и она каждую минуту возвращалась к сыну, который, скорчившись, неподвижно, как мертвый, сидел на перине.
Ночь надвинулась быстро, глубокая тишина распростерлась над деревней. Только из корчмы неслись пьяные песни, музыка и хриплые голоса, а с лугов — крики чаек. Белый туман низко стлался над травой.
— Ты не бойся, Ясек, не отдам тебя! — успокаивала мать сына.
Они с Насткой надели на него полушубок, увязали перину в одеяло и, крепко взяв больного под руки, так как он еле двигался, вышли из сада во двор, а оттуда на тропинку, которая вела прямо на гору, к монастырю.
Шли, бесшумно ступая, очень медленно, потому что измученный Ясек поминутно останавливался передохнуть. Время от времени старуха ложилась на землю и, припав к ней ухом, вслушивалась.
— У хаты никого не слыхать!
— Все равно, надо итти поскорее! — нетерпеливо шептала Настка.
— Не могу скорее… Ох, не могу… Иисусе! — вздыхал Ясек и все тяжелее опирался на девушку, которая уже почти несла его.
— Тсс, Ясь, тише! Сейчас дойдем, — отвечала Настка.
Кое-как добрели они до больших ям, вырытых на склоне холма, со стороны леса. Здесь раньше держали картофель. Старуха выбрала ту, что лучше всех сохранилась, и, раздобыв откуда-то охапку прогнившей соломы, спустилась с нею на дно ямы. Там она приготовила сыну постель, покрыв солому периной, потом они с Насткой взяли Ясека за плечи и ногами вперед спустили его в яму.
— Ничего, Ясек, не беспокойся, здесь тебя никто не найдет. А соскучишься лежать в темноте, — читай молитвы. На заре я принесу тебе поесть. Ну, я пойду, сыночек, мне надо дома быть, когда те псы придут, а то как бы они чего не смекнули. Настке тоже надо бежать: в усадьбе ее хватятся, и потом начнут люди болтать про нее…
— Не отдавай меня, мама, не отдавай! — жалобно сказал Ясек и, как ребенок, обхватил мать за шею. Эта яма и мрак угнетали его.
Но, побежденный усталостью, он быстро успокоился.
— Настуся, и ты уходишь?
— Ухожу, Ясь. А когда господа спать лягут, я прибегу и с тобой останусь.
Ясек больше не сказал ничего, но мать, погладив его на прощанье по лицу, почувствовала, что оно мокро от слез.
Женщины торопливо зашагали назад в деревню. Уже неподалеку от нее, на скрещении дорог, из которых одна шла к хате Винцерковой, а другая взбегала по холму и по другую его сторону спускалась к помещичьей усадьбе, старуха остановилась и сказала:
— Смотри, Настка! Если выдашь его, господь тебя за это покарает.
— Чтоб я выдала Ясека! Я? Да я за него в огонь и воду! С самой высокой горы для него кинулась бы… — Она горько заплакала.
— Ну, ну, не плачь, я тебе верю. Так ты забеги к нему еще.
Девушка, не отвечая, низко поклонилась ей.
— Да я вся ваша, как верный пес.
Старуха обняла ее голову, и слезы их, слезы любви и общего горя, смешались, скрепив между ними дружбу на всю жизнь.
«Пусть женится на ней. Хорошая девушка!» — думала старая Винцеркова, спеша домой.
IX
Дома никого еще не было.
Винцеркова зажгла огонь и тщательно уничтожила в каморке все следы пребывания Ясека. Она уже настолько успокоилась, что, хлопоча по хозяйству, по своей привычке бормотала молитвы.
Тэкля сидела у себя. Старуха окликнула ее через сени, но она не вышла.
— Спит, должно быть, — решила Винцеркова, заглядывая в ее комнату.
Но Тэкля не спала. Она сидела у печки с ребенком на руках и неподвижно смотрела в огонь.
— Что тут у вас?
— Он уже чуть дышит… видно, конец, — тихо отозвалась Тэкля.
— Господи Иисусе Христе!
Ребенок умирал. Посиневший, вытянувшийся, он лежал голый на коленях у матери, хрипло дыша и часто взмахивая ручонками, как тонущая птица крыльями. Яркий огонь в печке освещал кровавым светом его вздутый животик и бессильно повисшие худые ножки.
— За него уж теперь только молиться надо, — сочувственно вздохнула Винцеркова.
— Дитятко мое родное, пташечка моя! — прорыдала Тэкля, так обнимая ребенка, словно защитить его хотела от смерти.
Винцерковой тяжело было смотреть на них — она подумала о своем сыне: может, и он там, в яме, так же вот мучается.
Ей нельзя было бежать к нему: с минуты на минуту могли притти стражники. И, все больше волнуясь, все чаще выглядывая на дорогу, она нетерпеливо ждала их.
Ночь была душная, беззвездная и мрачная. Сырой ветер с лугов охлаждал разгоряченное лицо старой женщины. Она то в беспокойстве металась по избе, то сидела на пороге в чутком полусне, в мертвом оцепенении усталости.