— Мадам всегда велит седлать для меня пони, а он еле-еле ползет, трусит себе, как телок. Что, разве не правда?
— Правда, паненка.
— Вот подрасту, так буду ездить только на отцовских лошадях. Что, не веришь, Витек?
— Ведь это заводские рысаки. Не справитесь с ними, паненка.
— Ну, тогда ты будешь со мной ездить — да, Витек?
— Может, и буду, если стану кучером.
— Уберем лошадок по-краковски, в ленты, и будем ездить в той новой коляске, что татусь купил… Быстро-быстро! Да, Витек?
— Да, паненка.
— Витек, а где моя книжка?
— А я откуда знаю? Это та самая, что с картинками?
— Нет, другая. Это французская грамматика. Я ее взяла с собой в парк, чтобы выучить урок. Боже, куда я ее девала? Ой, как мама рассердится! Едем скорее, — может, она осталась на том месте, где я перелезала через забор…
Они галопом домчались до усадьбы. Девочка спрыгнула с лошади и почти сразу нашла свою книжку. Бедная грамматика валялась на земле растрепанная, и видно было, что по ней прошлись копыта жеребца. Девочка осматривала ее с ужасом, вытирала платьем, но это не помогло.
— Подсади меня.
Витек наклонился, а она вскочила к нему на плечи и, очутившись на заборе, мигом соскользнула вниз и скрылась в парке.
Витек поехал искать жеребят, с беспокойством глядя по сторонам. А девочка раскрыла книгу и торопливо начала вслух учить урок.
— J'aime, il aime, tu aimes, vous aimez, nous aimons, ils aiment, — твердила она с таким усердием, что сперва не услышала зова.
— Тося! Тося!
Тося вздрогнула и, еще торопливее спрягая французский глагол, побежала к дому. Ей стало страшно. Как она ни спешила, она успела заметить, что учительница стоит на террасе, выходившей в сад. Тося побежала еще быстрее, обогнула дом и пошла двором к парадному подъезду, с ожесточением твердя шопотом:
— J'aime, il aime, tu aimes, vous aimez, nous aimons… — Она не могла припомнить, что дальше, и вдруг замолчала, увидев на крыльце мать, которая уже издали внимательно всматривалась в нее.
Пани легко было угадать, что ее дочь каталась верхом: волосы у Тоси растрепались, платье было измято и порвано, на желтых туфельках налипли куски торфянистой земли из канавы. И мать только спросила отрывистым тоном:
— Где мадам?
— Не знаю, мамуся. Я… я была в парке… учила уроки… я ее не видела… — оправдывалась Тося, дрожа от страха и поглядывая искоса на мать робкими молящими глазами.
— Покажи книгу!
Девочка побледнела и снова начала лихорадочно спрягать про себя французский глагол.
— Что тебе задано?
Тося указала страницу.
— Ну, отвечай. Да смотри у меня!..
Испуганная резким тоном матери, Тося что-то залепетала.
— Говори медленно и внятно! — прошипела мать, с трудом сдерживая раздражение.
— J'aime, il aime… j'aime… j'aime… — бормотала девочка, от волнения уже не сознавая, что говорит.
— Повтори! — приказала мать, крепче сжав в руках плетку, которую прятала за спиной.
Тося приметила это движение, предвещавшее расправу, и, обомлев, не могла уже выговорить ни слова, только смотрела на мать вытаращенными, бессмысленными от ужаса глазами.
— Так-то ты учила уроки! Для того я плачу учительнице, чтобы ты росла невеждой! Ты в парке была?
— Да, мамуся, — едва слышно прошептала Тося сквозь слезы.
— Не ври! — И мать хлестнула ее ремнем по спине.
Девочка, уже доведенная до истерики, с громким плачем, вся трясясь от боли и волнения, упала на колени перед матерью.
— Мама! Мамуся! — твердила она, как безумная.
— Будешь с пастухами таскаться, дрянь ты этакая? Я тебя проучу! Я из тебя выбью эту любовь к хамам! Десять лет девчонке, а она ни слова по-французски сказать не умеет! Два года играет одни гаммы! Тебе, мерзкий выродок, только бы с девками дворовыми дружбу водить, бегать к хамам да скакать на лошади с этим Витеком! Я тебе покажу, чудовище! — И, говоря это, она изо всех сил хлестала дочь плетью.
Девочка корчилась от боли и то ловила руки матери, обнимала ее ноги, хватала за платье, то пыталась заслониться от ударов и стонала:
— Мамуся! Мамуся!
А мамуся стегала и стегала ее все с большим ожесточением.
Этому истязанию положила конец учительница, вырвав из рук матери обезумевшую от боли девочку.
Помещица упала на скамейку, багровая от бешенства, и, задыхаясь, рвала на груди застежки корсажа. Увидев шедшего мимо крыльца работника, она с трудом прохрипела:
— Витека мне сюда!
Она еще испытывала потребность кричать и бить кого-нибудь, пока не успокоятся нервы.
— Наказал бог дочкой! — заговорила она после долгой паузы, и худое скуластое лицо ее опять исказилось злобой. — Столько для нее делаешь, из кожи лезешь, платишь за ученье — и никакого толку! Приезжает пани Зелинская и с этаким злорадством говорит мне, что видела, как Тося ехала с Витеком верхом через луг. Я просто сгорела со стыда. Вот у Зелинской две дочки — настоящие куколки! Манеры прекрасные, говорят по-французски и сыграть на фортепиано при гостях могут. А эта мерзкая девчонка меня только срамит! Я приказываю позвать ее, говорю гостям, что Тося учит уроки в парке, а эта противная баба опять начинает меня уверять, что видела, как Тося ехала верхом без седла и Витек обнимал ее за талию. Какой срам! Что из нее вырастет? Будет только ездить со всякими оборванцами, и больше ничего. Чего же другого можно ожидать, если ей ничего не говорят и позволяют делать все, что она хочет!
— Я в ее воспитание не вмешиваюсь и ею не командую — ведь так было условлено с самого начала. А девочка очень плохо воспитывалась. Природных способностей у нее нет, и притом она совсем забита, запугана постоянными придирками и бранью.
— Да как вы смеете говорить мне такие вещи! Моя дочь плохо воспитана! Не имеет способностей! Я — дурная мать, плохо обращаюсь со своим собственным ребенком! Слыхано ли что-нибудь подобное! Я вам плачу за то, чтобы вы ее учили, — для чего же вы здесь, как не для этого? А вы только строите всем мужчинам глазки и читаете Дарвина! Шляетесь по мужицким хатам — благодетельница какая выискалась, реформаторша! Об этих псах заботится, а девочка предоставлена самой себе и делает, что хочет! Конечно, раз у нее такой пример перед глазами…
— Не хочу и отвечать на ваши оскорбления, потому что вы просто невменяемая женщина! Я завтра же могу уехать, сыта по горло вашим дворянским хлебом, хватит с меня!
И она вышла, хлопнув дверью. А помещица забегала по крыльцу, шипя сквозь сжатые зубы:
— Ах, змея, шлюха варшавская! Ах, мерзавка!..
— Не смей уходить! — прикрикнула она на Тосю, которая хотела незаметно улизнуть.
Девочка присела на скамейку и, закрыв руками пылающее, заплаканное лицо, тщетно пыталась сдержать судорожные всхлипывания.
— Сто двадцать рублей платим, обходились с ней, как с равной, — и вот благодарность! Какая-то сапожникова дочка, — тьфу! — смеет еще привередничать — и мне мораль читать! Ну, и уезжай и сломай себе шею! Найдется на твое место двадцать других — стоит только свистнуть!.. Ага! Волоки его сюда, ближе! — крикнула она работнику, который силой тащил упиравшегося Витека.
— Пусти меня, Куба! Пусти, дьявол! Ну, пусти ради бога!
— Как же! Тогда она мне голову оторвет!
И, ухватив его крепко за шиворот, Куба поднял Витека и поставил на крыльцо. Помещица тотчас подскочила к нему, схватила за волосы и для начала принялась утюжить кулаком его круглощекую рожицу.
— Ты, ублюдок поганый! Сказано тебе, чтобы с паненкой не ездил? Сказано? Так-то ты слушаешься, собачий сын! Смеешь мою дочь обнимать своими хамскими лапами! Ездить с ней! Так ты слушаешься господ?
И она изо всех сил хлестала его плетью, куда попало.
— Ой, не буду, пани, не буду больше! Ради бога! Ой, мама! Иисусе! Мама! Не буду!
— Мамуся, золотая! Мамуся, это я хотела, Витек не виноват! — кричала Тося, заслоняя собой Витека и обнимая ноги матери, но, получив удар плеткой по рукам, отскочила и, с плачем размахивая ими в воздухе, убежала в дом.
Вельможная пани, наконец, успокоилась, а Витек уже едва хрипел. Она столкнула его с крыльца и ушла.
Мальчик кувырком слетел по ступеням и ткнулся лицом в гравий, которым была усыпана аллея.
— Убила она меня, матуля, убила! — с ревом причитал он, но быстро поднялся и, хватаясь то за щеки, то за плечи, то за голову, поплелся на кухню, все время вопя:
— Убили меня, матуля, убили!
— Витек, иди, иди сюда!
Мальчик бросился к матери, которая у порога кухни толкла картофель.
— Матуля, больно!
Она перестала работать, пригладила ему волосы, передником отерла лицо, все изрезанное синими рубцами.
— Ишь, ведьма, чтоб ты околела! Так избить ребенка! Чтоб тебя холера задушила, проклятая! Люди для нее хуже собак!
Она вошла в кухню и вынесла мальчику кусок хлеба и полкружки пахты.
— На, поешь и не плачь! Ничего, господь все видит, хотя и не скоро карает… А, чтоб тебе добра не было, сука!.. Ну, будет, не реви!
Мальчик понемногу успокаивался, жевал хлеб, запивая его пахтой, и по временам утирал рукавом набегавшие на глаза слезы. А мать стояла над ним, ласково гладила по голове и, когда он поел, сказала:
— Иди, ложись спать. Я приду потом и принесу тебе какой-нибудь кусочек с обеда. Беги скорее, а то придет эта язва, и опять достанется тебе!
— Принесите, матуля, и для Финки чего-нибудь.
Витек ушел. По дороге он время от времени свистал и тихо звал собаку:
— Финка! Финка!
Обошел все углы двора, но нигде собаки не было. Вдруг со стороны мельницы донесся шум и крики, — и он побежал туда.
Дорога от усадьбы шла мимо служб и затем — по насыпи, полукольцом окружавшей большой пруд, в котором плотины держали высоко уровень воды. Дальше дорога эта шла мимо мельницы, уже среди лугов, перебиралась через шлюзы и доходила до деревни, вытянувшейся в длинную, прерывистую линию. Мельница стояла в низине, крыши ее были на уровне воды в пруде.
Несмотря на сгущавшийся сумрак, Витек разглядел, что на плотине перед мельницей собралась целая толпа. Люди почему-то разбегались во