— А ты, пострелёнок, чего хочешь? — обратилась к мальчишке «Сашка».
— Красной водки, которая сладкая!
— Дать ему красной водки, которая сладкая!
— А чего ж не жрёшь, анафема?
— Устал!
Он сидел теперь пыхтя и отдуваясь, словно после тяжёлой работы.
— Дозволите? — спрашивал Ванька, нерешительно протягивая руку к остаткам еды.
— Ешь, ешь! Всё, что хочешь, ешь! — хозяйничала Сашка. — Разговляйся!
И налила Ваньке водки. Он каждый раз произносил всё веселее и веселее:
— С праздником всю честную компанию!
И все, веселея и веселея, чокались. Мальчишка не отставал от других, потягивал наливку, — теперь он весь раскраснелся, согрелся совсем, весело поглядывал кругом и вдруг неожиданно заорал, указывая на «Ваньку»:
— А он жулик! Я его знаю, он жулик!
— Не осуждай, подлец, в такой великий праздник! — наставительно отвечал ему хмелевший «Ванька», а «Сашка-карманщица», совсем пьяная, вдруг вскочила и заорала без толку, без смысла, жестикулируя руками:
— Что ж это такое? Зазвали и вдруг рядом с жуликом посадили. Где ж это видано?
— Молчи, ты…
И он крикнул ей слово, от которого она схватилась за бутылку. «Ванька» тоже угрожающе поднялся с места. Мальчишка полез под стол, крича:
— Жулик! Жулик! Убьёт!
Они кричали друг на друга, обдавая друг друга потоками презрительной, самой обидной брани. Эти подонки старались втоптать друг друга в грязь как можно глубже.
Но я изо всей силы стукнул кулаком по столу, так что мальчишка с любопытством выглянул из-под стола, и крикнул:
— Баста! Ни слова больше! Нет никого здесь, кроме братьев. Веселитесь во имя Бога, братства и любви. Бога, пришедшего в мир с душой незлобивой, как душа младенца!
И я чокнулся со своими собеседниками.
Мы продолжали веселиться, чокаться и шуметь, поздравляя с праздником друг друга.
Меркли звёзды одна за другой, где-то звонили к заутрене, когда я вышел из трактира.
Вышел, оставив совсем пьяную Сашку, еле бормотавшую какие-то несвязные слова, «Ваньку», который почему-то плакал, бил себя в грудь и говорил:
— Сказывал, надоть ключ подобрать… Нет, они замки ломать, дьяволы!..
Осовелый от красной водочки мальчишка залез спать под стол.
Гости за соседним столом спали, кто положив голову на руки, кто откинувшись на стул и храпя во всё горло.
И я с удовольствием вспоминал эту картину: всякий встретил праздник как хотел. Да и я встретил праздник не один.
А на следующий день мой добрый старый друг, зашедший поздравить меня с праздником, который, — он знает, — я так люблю, добрый друг, умеющий читать на моём лице, спросил:
— Ого! Какое у нас лицо. Опять кутёж?
Я улыбнулся.
— Небольшой.
— Опять шампанское? Женщины?
— Немного.
Он грустно покачал головой:
— Ты губишь себя, милый мой.
Тень
Нас двое в комнате: я и моя тень.
Свет брезжит где-то сзади. Я сижу верхом на стуле и смотрю на неё.
Она стелется по полу, всползает на стену и оттуда кивает мне своею огромною, безобразною головой.
Когда я поднимаю голову, она моментально всползает ещё выше, растёт и пухнет, — этот чёрный, отвратительный призрак.
Она следит за мной, повторяет каждое моё движение, издевается надо мной, и я в бессильной ярости сжимаю кулаки.
Мне никуда не уйти от неё!
Когда я, обезумев от бешенства, кидаюсь на неё, она моментально исчезает, свёртывается клубком у моих ног, ползает около них, словно хочет схватить меня за ноги и повалить.
Когда я начинаю метаться по комнате, она огромными шагами перескакивает через всю комнату, словно чудовище, которое сторожит каждый мой шаг и каждую минуту преграждает мне дорогу.
Она везде. Она появляется на двери, около окна на стенах, в углах, нагибается надо мной, перетягиваясь через потолок.
Я не могу сделать движения рукой. Её огромные, безобразные, цепкие лапы ползут по стенам, ежеминутно готовые схватить меня и задушить как щенка.
Окаменелый от ужаса, я стою перед нею, боясь пошевелить рукой и ногой, и смотрю, как она покачивает головой при каждом колебании пламени тусклой лампочки, горящей в фонаре.
Я не могу, не могу отвернуться от неё.
Мне страшно. Я чувствую, что она стоит за спиной у меня, и мне неудержимо хочется оглянуться!
Я помню, как увидал её в первый раз, — этого проклятого двойника, который знает всю мою жизнь, который не оставлял меня ни на минуту ни на секунду.
Даже тогда, когда я думал, что я один, он был здесь, — этот двойник, — всё видел, всё подсматривал и издевался надо мной, передразнивая каждое моё движение.
Тогда я тоже думал, что я один.
Жена лежала в забытье, прикрытая атласным стёганым одеялом. На его светлом фоне, около самой её головы, виднелось большое пятно от какого-то пролитого лекарства.
Мне были противны и это грязное пятно и это красное от жара лицо, с запёкшимися губами, закрытыми глазами, посиневшими, распухшими веками, косичками мокрых волос, приставших к потному лбу.
Изредка она тихо стонала, и я брезгливо подавал ей ложку какого-то питья, с отвращением приподнимая другою рукой потную, мокрую голову.
Когда она шевелилась под одеялом, её тело казалось мне каким-то огромным червяком, которого мне хотелось раздавить.
Она возбуждала во мне гадливость и ненависть, — эта женщина, допившаяся до горячки.
Если я не душил её, то только потому, что без отвращения не мог подумать, как я коснусь руками её жирной, влажной, горячей шеи с надувшимися жилами.
Взять подушку и задавить её.
Когда эта мысль пришла мне в голову, меня неудержимо потянуло к постели.
Схватить подушку, кинуть ей на голову, нажать коленкой раз, два, подержать так минут пять или десять, — и всё кончено, это большое, расплывшееся тело перестанет хрипеть, сопеть, дышать с каким-то отвратительным присвистом, каждым стоном, каждым вздохом заставляя меня передёргиваться с ног до головы.
Я то готов был кинуться на неё, чтоб кончить всё сразу, то тихо подбирался к кровати, осторожно протягивая руку к постели, боясь, чтоб жена не очнулась и не закричала.
Но что-то удерживало меня. Что именно — не знаю.
Что-то…
Напрасно я призывал на помощь весь свой ум, всю свою логику.
Ведь я же умный человек. Я понимаю, что всё равно, — теперь, через полгода, через год, через два. Ну, она выздоровеет. Снова начнётся беспробудное пьянство, дикие, безобразные, отвратительные сцены. Ведь она не может не пить. У неё алкоголизм. Зачем же я-то, я-то ещё полгода, год, быть может, целых два должен выносить всё это?
Два года…
В ужасе я даже закрыл глаза. Мне так и представилось это пьяное лицо, с бессмысленными оловянными глазами, перекосившимися бледными губами, бессильно отвисшими одутловатыми щеками.
О, как я ненавидел это лицо, эту женщину в эти минуты!
А что-то мешало мне сделать шаг и взять подушку.
Что-то крепко держало меня словно прикованным на месте, не давало поднять руки.
Да ведь не мальчик я на самом деле. Ведь не верю же я в эту «совесть», которую выдумали для того, чтоб пугать дураков и слабонервных людей.
Ведь сколько раз я думал задушить её, когда она, пьяная, безобразная, пахнувшая алкоголем, храпела около меня. И каждый раз я думал об этом спокойно, холодно, не чувствуя сожаления к этой женщине-полуживотному, отравившей, исковеркавшей, изломавшей всю мою жизнь.
Её следовало задушить прямо-таки из сожаления и к ней и к самому себе. Что это за жизнь? И за что должен мучиться я?
Если что меня останавливало тогда, так это боязнь ответственности, боязнь погубить себя из-за этого полутрупа, который и без того уже разлагается.
И вот сегодня… Сегодня случай прекратить эту мучительную, ужасную, безобразную агонию, которая может протянуться ещё года два.
Сегодня доктор, уезжая, сказал:
— Боюсь, чтоб с ней не случилось апоплексического удара.
Он может случиться.
Отчего же не заставить его случиться?
Сегодня или никогда. Здесь нет даже преступления. Здесь просто отвращение и жалость. Неужели какое-то неизвестное «что-то» может пересилить все доводы разума, логики, может помешать сделать мне то, что я передумал, перечувствовал, давно уже перестрадал? Неужели я не могу?
Не знаю, сколько времени я думал и боролся сам с собой, но я вздрогнул и очнулся под её пристальным взглядом.
В двух шагах она, очнувшись, смотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами, словно читая на моём лице мои мысли. Она приподняла голову и шевелила губами, тщетно стараясь крикнуть.
В её глазах было столько мерзкого, животного ужаса, что у меня пробежали какие-то противные мурашки по всему телу и во мне проснулось бешеное желание задавить это противное, мерзкое животное, делавшее судорожные движения.
Я кинулся на неё и, придавив подушкой её лицо, навалился на подушку всею тяжестью своего тела.
Два-три конвульсивных движения её тела заставили меня ещё сильнее с отвращением нажать подушку.
Затем всё как-то кругом пошло у меня в голове, я вдруг почувствовал страшную усталость и впал в какое-то забытьё.
Не помню, сколько времени оно продолжалось, но я очнулся с мыслью:
— Не видал ли меня кто-нибудь?
Кругом было тихо. Я, на всякий случай, оглянулся. Никого.
Как вдруг я вскрикнул.
Напротив, на стене, навалившись на что-то всею своею массой, лежало чёрное чудовище, медленно поворачивая свою огромную голову.
Я закричал, кинулся с подушкой в руке к двери, но оно, тоже схватив что-то огромное чёрное, одним шагом перешагнуло через всю комнату и стало прямо предо мною, загородив дорогу.
Тогда я закричал от ужаса и упал без памяти.
Сбежавшаяся прислуга нашла меня около двери лежащим без чувств, с крепко зажатою подушкой в руке. Труп жены уже холодел. Доктора нашли, что она умерла от апоплексического удара, и утешали меня в моём «горе», говоря:
— Этого и следовало ждать.