И старик Жако прибавил строго:
— И к тому же, что скажут люди? Молодая Жако так напивается, что попала под поезд! Мы живём среди людей и должны считаться с общественным мнением! Ну, идём! Довольно глупостей!
И вся семья повела Жанну, похолодевшую, трясущуюся, едва державшуюся на ногах.
— Так помни, дитя моё, — говорила мать, обнимая её за талью, — там есть такая гайка на внутренней стороне рельса, схватись за неё и держись крепче, чтоб не отнять руку в нужную минуту! Только держись за гайку, — остальное всё само собой!
— Вот наше место, — с гордостью сказал старик Жако, светя фонарём, — вот и гайка. Жанна, ложись, дитя моё.
Старуха слегка подтолкнула еле державшуюся на ногах Жанну; та упала.
— Вот так, вот так, дитя моё! Дай руку! Вот гайка! Схвати пальцами! Держись!
Старуха заботливо оправила и подоткнула платье Жанны, чтоб его не втянуло в колёса.
— Слышишь, как рельсы загудели. Теперь уж близко! Близко! Лежи с Богом!
Старуха поцеловала Жанну и отошла в сторону от полотна.
— Полминуты каких-нибудь! Держись, Жанна! — донеслось из темноты.
— За гайку держись!
Поднялся дьявольский шум. Из-за поворота, словно чёрт с огненными глазами, сверкая огромными фонарями, вылетел паровоз.
Грохот, треск, свист, вопль.
— Человека задавили! Человека задавили! — закричал Жозеф Жако, кидаясь в деревню за фельдшером.
Семья Жако бросилась к рельсам, светя фонарём, отыскивая, где Жанна.
Жанна лежала около рельсов, белая как мел, с вытаращенными глазами, с оскаленными стиснутыми зубами.
— Будьте вы прокляты!.. Прокляты!.. Прокляты!.. — со стоном крикнула она.
Старуха Жако нагнулась и воскликнула:
— Поздравляю вас! Как нельзя быть лучше! Немного ниже плеча!
А из деревни с фонарями бежали уж люди.
— У Жако опять несчастье!
— Жанна?
— Она!
— Руку или ногу?
Кровь хлестала из Жанны, и она стонала, впадая в забытьё:
— Будьте прокляты… прокляты… прокляты…
— Это она железную дорогу! — пояснил старик. — Конечно, будь они прокляты! Калечат людей, даже свистка не дают!
Жанна лежала в соседней комнате на отличной хирургической койке, давно уже заведённой в доме Жако. Около неё хлопотали доктор и фельдшер.
А семья Жако, собравшись в столовой, чокалась красным вином.
На Жозефа сыпались поздравления.
— Теперь ты можешь позволять себе всё! — говорил со слезами Жако-отец. — Я тебе разрешаю! Безумствуйте, дети мои! Наслаждайтесь жизнью! Теперь Жанна может быть в интересном положении!
Через два с половиной года над железнодорожной семьёй разразилось несчастье.
— Мы потеряли двадцать тысяч франков! — говорила мне Жанна, утирая слёзы левой рукой и с трудом стоя на деревяшке.
Она только что встала после «левой ноги» и ещё плохо управлялась с деревяшкой.
— Двадцать тысяч франков! Вы только подумайте!
Через полтора года «после руки» Жанна родила мальчика.
— Прелестный был такой бутуз. Верите ли, кровь с молоком.
И старик Жако решил:
— Надо проучить железнодорожную компанию на этот раз как следует!
Мимоходом он посоветовался с опытным юристом:
— Скажите, если ребёнку отдавят правую ручку, — это дороже стоит?
— Конечно же, дороже! — ответил опытный юрист. — Лишенье способности к труду на всю жизнь! Шутка! Надо с детства держать инвалидом!
И старик Жако решил:
— Надо заблаговременно позаботиться о малютке!
— К тому же, — говорил он дома, — это лучше, если ребёнок вырастет без правой руки. Он затем не чувствует никакого лишения. Он даже не знает, что такое правая рука!
Все с ним согласились.
И когда младенцу исполнился год, настал торжественный день!
С утра вся семья была в радужном настроении:
— Сегодня маленький Жако сделает своё дело!
— Такой маленький — и уж заработает двадцать тысяч франков по меньшей мере! — шутил дедушка. — Молодец, Жако! Настоящий Жако!
— И это, не считая ножки! — с гордостью говорила счастливая мать. — Ножкой оп потом ещё заработает!
И все целовали маленького карапуза, который, лёжа в чистенькой кроватке, играл купонами: ручками и ножками.
— А не обрезать ли нам ему все четыре купончика?! — весело подмигивал дед. — Пусть грабит компанию! А?
Вся семья понесла маленького Жако «на место».
Младенчик улыбался и смотрел весело своими глазёнками.
— Молодчина!
Маленького Жако уложили на место, мать расцеловала его в обе пухлые щёчки и пригрозила пальчиком, чтоб лежал смирно.
Рельсы гудели уже, стонали, дрожали.
Все отошли в сторону от полотна.
Но, оставшись один, маленький Жако забарахтался ручками и ножками, стал на четвереньки и взлез верхом на рельс.
Из-за поворота с громом вылетел паровоз курьерского поезда…
— Пополам ангельчика! — рассказывала мне Жанна. — Умилительно было смотреть! Пополам! Как арбузик! Сверху беленький, а в серёдке весь красненький. А кругом кишочки, кишочки! Гарнирчиком! Красота!
И ничего за младенца не дали.
— Свинство! — выругался старик Жако. — За купон деньги, а за целую акцию ничего!
Человек, которого интервьюировали (Петербургский тип)
Как это случилось в первый раз, Иван Иванович даже не может дать себе отчёта.
Это произошло вечером, в полумраке кабинета. Дрожали красные, синие, жёлтые пятна, которые бросал разноцветный фонарик. Молодой человек сидел перед Иваном Ивановичем, наклонившись, с жадно раскрытыми глазами, засматривая ему в глубину очей, казалось, страдал и млел и только иногда шептал:
— Дальше… дальше…
Ивану Ивановичу казалось, что молодой человек гипнотизирует его своим взглядом. У него слегка кружилась голова. Он был в каком-то опьянении. Его охватывало волнение. Он говорил, говорил, говорил… и когда кончил, молодой человек поднялся и поклонился.
— Это всё, что мне было нужно. Вы интервьюированы!
Иван Иванович почувствовал, что он летит в пропасть.
Он словно пробудился от сладкого сна. Его охватил ужас.
Он хотел крикнуть вслед уходившему молодому человеку:
— Стойте!.. Стойте!..
У него даже мелькнула в голове мысль:
— Убить его и спрятать труп.
Но было поздно. Тот ушёл.
Иван Иванович остался недвижимый в кресле. Голова кружилась. Под ложечкой тоскливо сосало. Кости ныли, словно Ивана Ивановича кто-то исколотил.
И одна только мысль, не шевелясь, сидела в мозгу:
«Вот меня и интервьюировали!»
Ему вдруг захотелось кислой капусты.
— Что это я? — опомнился Иван Иванович и приказал сделать постель.
— Никого не принимать, и я никуда не поеду. Мне что-то не по себе.
Он с наслаждением зарылся в свежее, чуть-чуть надушенное бельё, свернулся клубочком в холодном полотне, задул ночник и долго лежал с открытыми глазами.
Ему было страшно и приятно.
Он старался думать о том, что произошло, с отвращением и не мог: против воли воспоминания наполняли его блаженством.
— А ловко я мысль об учреждении института экзекуторов пропустил… Прямо против Василья Васильича… Пусть съест! Хе-хе!..
Он заснул поздно, среди какого-то блаженного бреда, и спал тревожно, — его мучили кошмары.
Он кричал во сне и метался.
Ему снились народные толпы. Они смотрели на него с изумлением, с благоговением.
— Ах, какие у вас взгляды! Какие мысли! Какой ум!..
Подходили ближе, ближе и вдруг, подойдя совсем вплотную, показывали на него пальцем, кричали:
— Человек, которого интервьюировали!
Хохотали и разбегались.
И так раз восемьдесят.
Иван Иванович проснулся в холодном поту, с лёгкой головной болью. Одеяло, простыни были скомканы, подушки валялись на полу.
Он взялся за газету и почувствовал, что у него отнимаются руки и ноги. На первой странице крупным шрифтом чернело:
«О реформах наших департаментов. Интервью с его превосходительством Иваном Ивановичем Ивановым».
Каждое слово, которое он сказал вчера, стояло теперь чёрным по белому, выделялось, кричало. Тысячи, десятки тысяч людей теперь читали то, что он думал.
Иван Иванович чувствовал себя так, словно с него на Невском на солнечной стороне в два часа дня упала часть туалета и все увидели его сокровенное.
Ему было стыдно и — удивительно! — приятно.
«Что ж, дай Бог всякому!» подумал Иван Иванович, перечитав свои мысли.
Мысль о департаменте, однако, наполнила душу Ивана Ивановича ужасом.
— Читал! — почувствовал Иван Иванович, когда швейцар отвернулся, снимая с него шубу, и у него ёкнуло сердце.
Он пошёл на цыпочках вдоль стенки и в эту минуту отдал бы всё своё жалованье, чтоб только его никто не заметил.
При входе Ивана Ивановича всё стихло. Мелкие чиновники глубже ушли в бумаги. Средние начали вдруг все почему-то рыться в столах. Покрупнее, подавая руку, старались не глядеть Ивану Ивановичу в глаза и говорили что-то нескладное:
— Какой сегодня на дворе великолепный театр… Скоро ли будет числовое двадцато?..
«Словно по-сербски», тоскливо подумал Иван Иванович.
— Все прочли… Все знают…
Только один Степан Степанович глядел на него из своего угла прямо и пристально.
Степан Степанович потому и сидел в самом углу, что он имел неизлечимую болезнь интервьюироваться. Редкий день в газете не появлялось интервью с Степаном Степановичем. От Степана Степановича сторонились; Степана Степановича чуждались, с ним избегали говорить, особенно при посторонних:
— Ну его! Ещё возьмёт да в интервью вставит: «хотя некоторые из моих товарищей и полагают так-то, но я нахожу этот взгляд неосновательным». Да в виде «неосновательного взгляда» ваше мнение и выведет.
Степан Степанович и сам понимал, что ведёт себя предосудительно, держался в уголке, ни с кем не заговаривал, ни на кого не смотрел, руку подавал робко, словно успокаивал:
«Не бойтесь! Не бойтесь! Ведь я не заражу вас своим прикосновением. Отнеситесь же ко мне хоть немножко по-человечески, не отказывайте подать руку!»