Рассказы — страница 25 из 39

Показывая то туда, то сюда, во тьму, Катя увлеченно поведала нам о смородине, которой оказались не страшны ни заморозки, ни разносчик смерти — афганец; о груше, которая — хоть убейся — не хочет расти; о диких лекарственных травах, укрывшихся в такую непролазь от человека, которому они обязаны помогать.

И пусть мы не увидели ни Аптечной горы, как окрестила Катя взгорбок, богатый целебными травами, ни отлично принявшегося картофеля, ни цветущих на крутизне и умирающих на равнине яблонь, ни спаленных морозом кустов смородины, ни смородинника с больший будущим, — мы видели ее, Катю Свиридову, труженицу и хозяйку будущего.

5

Мы долго не ложились в эту ночь. Настроили рацию и, поймав какой-то вальс, поочередно танцевали с Катей. Затем мы упустили волну, но Катя уверила, что танцевать можно подо что угодно, даже под сводку погоды. И мы так и делали, пока Катя не испугалась за аккумуляторы. Тогда мы стали отплясывать под марши, которые Хвощ ловко выбивал на стаканах и мензурках. А потом Катя вспомнила, что ей еще надо обработать вчерашние материалы, и погнала нас спать.

Борисенков и Хвощ устроились в комнате, которую прежде занимали Родионовы, мне же Катя постелила в маленьком чуланчике при лаборатории, где хранились лопаты, кирки, кетмени, но было так же чисто и опрятно как и повсюду в доме.

Перед сном я вышел покурить. Небо набито звездами. Прямо над головой, нанизанные на незримый стержень, блестят Три Волхова. Мглисто мерцают снежные вершины, как будто звезды присыпали их своим сияющим веществом. А луна уже отвалилась к Афганистану и, став чужестранкой, холодно и отчужденно глядела на Скалистый порог своим единственным подслеповатым оком.

На земле черным-черно, лишь слюдяно посверкивает прихваченная ночным заморозком лужа возле рукомойника.

Странный, как будто поднявшийся из недр земли холод полоснул под самое сердце. Казалось, горы, истомленные собственной ненужной тяжестью и многолетьем, исторгли из себя этот мертвенно усталый ледяной вздох. И так тоскливо и одиноко стало мне вдруг, что, поспешно погасив папиросу, я вернулся в дом.

Катя работала при свече. Она что-то вписывала в черную клеенчатую тетрадь, близоруко пригнув голову к столу.

Я пожелал ей спокойной ночи.

— Спокойной ночи. — Катя медленным движением отмахнула назад волосы. Острое пламя свечи мерцало в темных зрачках Кати двумя далекими ночными огоньками. Быть может, это и придало ее взгляду какую-то новую, тревожную глубину.

Я тихо прошел в чуланчик, улегся на кошмы и попытался заснуть. Где-то рядом за стеной курица Тата разговаривала с поросенком Кузей. Вначале беседа шла мирно и кротко, затем они поссорились, и Кузя яростно обхрюкал Тату. Некоторое время курица взволнованно бегала по закутку, стуча лапами; затем все звуки исчезли, я заснул.

Но, привыкнув за последние недели к ночевкам на открытом воздухе, я и сквозь сон чувствовал давящую тесноту чулана. Я ворочался, то натягивал, то сбрасывал одеяло и, наконец, проснулся.

Было довольно светло, и в первые секунды я не мог сообразить, откуда льется этот неяркий, колеблющийся свет. Приподнявшись на локте, я увидел, что в комнате на столе горит свечной огарок, загороженный книгой. Над столом склонилась Катя. Она плакала. Плакала так, как плачут дети: головой, плечами, руками. Своим прерывистым дыханием она колебала пламя свечи, по стенам то и дело проносились рваные черные тени; казалось, что комната вращается вокруг Кати.

Мне было так неожиданно и странно видеть Катю плачущей, что я растерялся, не зная, что говорить, делать. А затем я увидел близ ее локтя клочки знакомого розового конверта и понял, что мне нечего ни делать, ни говорить.

«Вот только когда начинается для нее одиночество», — подумал я и осторожно натянул одеяло на голову.

6

Утром нас ожидал на столе завтрак, но самой хозяйки не было в доме. Верно, она ушла на участок.

— Значит, мы не увидим Екатерину Алексеевну, — покорно вздохнул Хвощ и принялся за еду.

Борисенков был менее сдержан в своем огорчении.

— Безобразие! — ворчал он, сердито отщипывая кусочки хлеба. — Неужели нельзя было разбудить? — Он отрезал огромный ломоть, намазал его маслом и закричал: — Степка, Степа, поди сюда, подлец!

Но щенок не отзывался. Верно, и он ушел со своей хозяйкой. Тщетно звал Борисенков Кузю и Тату. Из всех обитателей дома оставалась лишь одна вечно спящая Леда.

И все же, когда мы уже собирались тронуться в путь, Катя пришла нас проводить. В руках она принесла десятка два довольно жалких, кривых огурчиков с бородавчатой кожей.

— На дорожку, — сказала Катя.

На плечах у нее старенький ватник, на ногах кирзовые сапоги, голова обмотана платком, но даже в этой скромной рабочей одежде Катя кажется нарядной — так горят ее накаленные утренним подморозком щеки.

И все же сегодня она совсем другая, чем накануне. Быть может, виной тому ее глаза: запавшие, красные, страдальческие.

— Что с вами, Катюша? — участливо спросил Борисенков. — Вы нездоровы?

— Нет, что вы!.. — Слабая, далекая улыбка тронула Катины губы, и я почувствовал, что она пытается растянуть эту жалкую улыбку, прикрыться ею. И Кате это почти удается, улыбка становится большой, настоящей, если б не глаза: с ними ничего не поделаешь.

Начинается прощание. И какими же бедными кажутся мне обычные слова расставания!

«Неужели мы так и уйдем? Мои товарищи ничего не знают, но ведь я-то знаю! Пусть я не могу ей помочь, ей никто не может помочь. Но как же так — знать о беде человека и молча пройти мимо?..»

— Счастливого пути!..

— Счастливо оставаться!..

И Борисенков с Хвощом, стараясь держаться особенно молодцевато, шагают прочь от станции.

Лямки моего рюкзака никак не затягиваются, они словно нарочно задерживают меня тут. Катя стоит рядом.

— Вы простите меня, Катя… Я знаю, что не имею права… Я вас очень уважаю, но если б я… если б вы могли…

— О чем это вы? — сказала она холодно, и я почувствовал, что она вся подобралась, сжалась, готовая к отпору.

— Мне не спалось сегодня ночью…

— Это с непривычки, — прервала она с короткой, недоброй усмешкой. — Я спала как убитая.

— Простите, — пробормотал я и нагнулся за мешком. Мне было тяжело и чего-то стыдно.

— Нет, постойте, — вдруг сказала Катя. — Раз уж вы знаете… Я не хочу, чтоб вы считали меня дурой-девчонкой, у которой глаза на мокром месте. Здесь все гораздо серьезней и печальней. — Она провела рукой по лицу, будто сняла невидимую паутину. — Этот парень, который ушел… бежал со станции — вы слышали о нем?

— Слышал… да, — ответил я удивленно.

— Мы вместе учились в институте. Легкомысленный, слабый, он не уважал ни своих способностей, ни своей профессии. Я добилась, чтоб его назначили сюда. Мне казалось — здесь он станет другим. Но ему было скучно. Скучно без людей, без шума, без города. И он ушел. Тайком… Мне удалось узнать, где он находится. Я написала ему, чтоб он вернулся, что я все улажу. Он не ответил. Я снова написала. Написала, что все прощаю, что верю в него. И вот дождалась ответа. Он не придет, он отказывается… Отказывается от всего, понимаете — от всего!.. — Она задохнулась, проглотила воздух звучно, словно глоток воды.

— Ну что вы, Катя, не надо! Есть из-за чего убиваться! Из-за этого… человечишки!

Катя устало посмотрела на меня:

— Так ведь я же его люблю…

* * *

Тропа петляла среди дикого нагромождения скал, и площадка станции то исчезала, то появлялась вновь, порой в отдалении, порой до странности близко, как будто тропа возвращалась вспять и вдруг оказалась где-то совсем далеко внизу — крошечный, оттененный зеленью пятачок среди мертвого серого камня. Сейчас она совсем скроется из глаз. Я остановился и достал полевой бинокль.

Катя сидела на приступке своего дома, подперев лицо руками, и что-то говорила расположившимся вокруг нее щенку Степе, поросенку Кузе, курице Тате, черепахе Леде и усевшейся чуть в стороне старой, сутулой Графине. Быть может, с этими бессловесными друзьями решала она, как жить дальше.

Ночной гость

1

Он появился поздно вечером, почти ночью. Распахнулась дверь, черный вырез ночи дохнул холодным ветром, метнулись по стенам тени, будто все предметы, находившиеся в горнице, враз качнулись от двери, и этим порывом ветра внесло его сухощавую, грациозную фигурку и коротком пальто и узеньких брюках в полоску.

В самом его появлении в нашей озерной сторожке не было ничего удивительного. В пору ранней весны округ Плещеева озера каждое жилье, будь то даже сарай-развалюха или полузатопленная талой водой землянка, привлекает к себе рыболовов. К тому же домик наш стоял на самом берегу озера, неподалеку от устья небольшой речушки, куда ходит нереститься плотва. Так и сам я забрел сюда с неделю назад, привлеченный ласковым светом двух маленьких окошек за густым плетеньем ольховой заросли. Так пришел сюда и мой сосед по кровати, пожилой, неразговорчивый Николай Семенович, матерый рыболов. Да и множество другого народа перебывало тут в эти дни. Но все являлись как-то иначе. Каждый новый гость сперва долго топтался в сенях, сбивая грязь с сапог, отряхивая мокрую одежду; жестяно шуршал тяжелым, негнущимся плащом, освобождаясь от этой непременной принадлежности истинного рыболова. На шум выходила в сени со свечным огарком хозяйка избы, бабка Юля, защищая ладонью тощий язычок пламени. После короткого сговора дверь отворялась, и сперва показывались удилища, сачки и другие предметы рыболовного промысла, а затем и сам владелец снасти, намерзший, надрогший, с красным от ветра лицом. Сложив снасть в угол и улыбнувшись самовару, который вечером не сходил у нас со стола, рыболов басил:

— Чай да сахар! — выкладывал свой припас и начинал дуть чай стакан за стаканом.

Но этот поздний гость возник без всякого шума, без всякой подготовки и совсем налегке, его словно внесло в избу порывом ветра, как заносит прелый лист, бумажку, сухую былинку. Да и весь он в своей легкой городской одежде производил впечатление какой-то летучести, незаземленности.