Рассказы — страница 12 из 27

— Черт его знает, почему Антверпен!..

И, внезапно, вскочив, зашагал по скрипучим доскам, держа себя за кончик уха.

— И пусть больно, и пусть, так мне и надо… а все-таки я ничего не понимаю. Дальше терпеть невозможно. Женщины непонятные, странные существа. Но как же не объяснить себе их поступки? Все кончено, да… а что же, собственно, начиналось, черт меня возьми совсем?!

Все больше раздражаясь, путаясь в мыслях, сбежал с крыльца Егор Михайлович с такой поспешностью, что испуганный Левчак сразу прыгнул на все четыре лапы.

— Тем лучше, по крайней мере, все скорее кончилось… и знал я, что нечего мне ездить к Янковским. Жених! Кузькиной матери жених! — идучи по дороге, бормотал доктор.

Потом, остановясь, разводил руками и озирался по сторонам, чувствуя, как пухнет сердце, вот-вот готовое выпрыгнуть.

— И-и-и-и,— шипел он, стискивая зубы.

Топчась на одном месте, криво усмехался и снова шел дальше.

Внезапно залаяв, кинулся Левчак в темноту. Тотчас же услышал Егор Михайлович быстрый перебой копыт, скрип колес. Сопя и мотая головами, из темноты налетела на доктора пара коней, запряженных в бричку, едва не задавив его. Разнесся чей-то знакомый крик и хохот. На всем скаку осадив лошадей, в темноте кричал пан Гузик:

— Это не вы ли, пан доктор?

И, не успев ответить, почувствовал Егор Михайлович на плечах своих мягкие, горячие руки, сладкое дыхание пахнуло ему в лицо.

— Милый, коханый мой!

Тесно прижалась к нему панна Януария, неверно в темноте блистая глазами, все у́же сжимая кольцо своих рук.

— Как, как? — лепетал Егор Михайлович, не понимая, радуясь, не веря самому себе.

— Да это же я,— говорила панна Януария,— вот глупый…

Стоя на облучке, кричал им из темноты пан Гузик:

— Ах, лихо их возьми! Садитесь же скорее и едем… кони дожидаться не хотят.

Но внезапно, приходя вновь в раздражение, вырвался из душных объятий доктор и сказал, отчеканивая каждое слово:

— Нет-с, нет-с, извините-с, шутить над собой не позволю, да-с… я бедняк, осел, старая калоша, но голова у меня еще на плечах, прошу запомнить! Да что же это, наконец, такое…

Хохоча, цепляясь за него горячими пальцами, панна Януария отвечала:

— Господи, да он совсем помешанный! И какая муха укусила вас, Егор Михайлович? Полноте капризничать, садитесь, едем в город. Пан Гузик угостит нас шампанским.

Топая ногами и не помня себя, кричал доктор:

— Нет, не позволю, не позволю! И плевать мне на шампанское, вы должны наконец понять!

Но, хохоча, прыгнула в бричку панна Януария, а пан Гузик, щелкнув бичом, свистнул пронзительно.

Кони рванули, звякнули кольца постромок, бешено залился Левчак и, обдаваемый пылью, остался Егор Михайлович на дороге один.

Тогда, внезапно охваченный странной решимостью, побежал доктор в конюшню, оседлал серого мерина, сел верхом и, ежеминутно наколачивая каблуками вздутые бока лошади, понесся к усадьбе пана Яцковского.

Желтым нудным пламенем горела над обеденным столом низко висящая лампа, освещая грузно осевшего в своем кресле пана Адама, когда вошел в столовую Егор Михайлович.

— Восемьсот шестьдесят пятая,— выкрикнул старик, не подымая глаз, но доктор, не слушая, подошел к нему вплотную и, задыхаясь, сиплым голосом молвил:

— Януария Адамовна уехала с господином Гузиком… да! Что вы на это скажете?

Не понимая, посмотрел на него пан Яцковский. Выщелкивая новую папиросу, буркнул:

— Пся крев, добре танцует девка! А не правда ли пан доктор, много огня в подлянке?.. Эх, кабы не мой ревматизм, показал бы я вам, как танцуют обертас!

Тогда, схватив старика за воротник халата, потрясая его что есть силы, прохрипел ему над ухом Егор Михайлович:

— Да понимаете ли вы, старый черт, что этот прохвост Гузик увез от вас панну Януарию! От меня и от вас…

Но старик, держа в поднятых руках машинку и гильзу, фыркнул себе в длинные усы и, ничего не понимая, говорил:

— От ошалелый, что с ним сталось? Да разве вы не знаете обертаса? Девица всегда меняет кавалера, уж тут ничего не поделаешь.

Мгновенно почувствовав слабость, отпустил его Егор Михайлович и, надвинув на нос фуражку, неверными шагами вышел из комнаты. Там, на крылечке, обнял он точеную колонку и, уткнувшись в нее носом, тихо заплакал.


Декабрь 1915 г.

Илово

Господин в цилиндре *

…Кто этот господин в цилиндре, всегда одинокий, всегда печальный? Может быть, это иностранец, случайно попавший в нашу страну? Или он носит с собою такое сокровище, которое никому не смеет доверить? Все же в веселые дни Карнавала это самая интересная маска…

(Из старого переводного романа, в котором вырвана страница с именем автора)


I

Если у Сергея Матвеевича заводилось два франка в кармане, он ехал на Place de l’Opéra в café Бризак и садился за столик под навесом. Конечно, это было очень длинное путешествие от улицы Пастер, где находилась первая от его дома станция метро.

Еще с утра Сергей Матвеевич, оставшись один, вынимал из бархатной пунцовой шкатулки аккуратно завернутые в папиросную бумагу белые перчатки и галстук, подаренный ему прошлым рождеством Жоржеттой. Потом медленно вдевал опаловые запонки в манжеты, плотно садился в бамбуковое кресло перед зеркалом, брился и долго разглядывал лицо свое, массируя складки на лбу и у глаз.

Когда туалет приходил к концу, Сергей Матвеевич доставал из картонки цилиндр и, любовно проводя двумя пальцами по ворсу, насвистывал «Мариетту» {6}. Цилиндр был великолепен. Во всяком случае, теперь ему такого не купить. Увы, прошли счастливые дни Аранжуэзца! Ах, что бы сказал князь Любецкий, если бы он сейчас встретил Сергея Матвеевича здесь, в этой обстановке…

Черная шелковая марка на дне цилиндра, где золотой лев раскинулся под восходящим солнцем — о, она знала еще пышную прическу, до сих пор хранит она едва уловимый запах помады «Azur du ciel» [9] и чуть лоснится… Ба, так же лоснится, как лоснится час за часом, день за днем округляющаяся лысина Сергея Матвеевича. Печальные мысли, печальные мысли…

Серые, поблекшие глаза Сергея Матвеевича с тонкой и частой сетью красных жилок на белках заволакивались меланхолической влажной дымкой. Он смотрел на дно цилиндра, на пожелтевшие края белой шелковой подкладки и неизменно подымал глаза, останавливаясь долгам взглядом на небольшом овальном портрете, висящем у изголовья кровати, похожей на Ноев ковчег.

— Лиза… ты должна понять меня, Лиза…

Может быть, скупая, мутная слеза щекотала кончик носа Сергея Матвеевича, но он тотчас же сердито отворачивался, губы его вытягивались, вновь высвистывая прерванный мотив «Мариетты», а зеркало отражало его чуть сгорбленную, но все еще легкую фигуру, его бритое, слегка припудренное лицо, большие глаза с разбегающимися от них гусиными лапками и великолепный цилиндр, надетый с тем шиком — немного назад и набок,— с каким умеют его носить только парижане.

С pardessus [10], небрежно брошенным на левую руку, с тростью в правой спускался Сергей Матвеевич по винтовой лестнице вниз, в вестибюль, где за стеклянной стеной с неизменной вышивкой в руках сидела madame Гару.

Чуть склоняя стан, приподымал Сергей Матвеевич над головою цилиндр и держал его так, пока в ответ на его «Bonjour, madame» ему не говорили раскатистым контральто: «Bonjour, monsieur».


II

Сейчас же, во втором доме от угла, в табачной лавке покупал Сергей Матвеевич сигару в двадцать пять сантимов, долго крутил ее между пальцев, потом обрезал на машинке конец и, прикурив у газового рожка, шел дальше.

Он полузакрывал глаза, вдыхая дым сигары и бензина, чуть улыбаясь краями губ — немного презрительно, но втайне довольный. Конечно, это не то, что в былое время… Могли он предполагать, что станет когда-нибудь курить гаванну в двадцать пять сантимов? Что ж делать! Он приехал сюда впервые с пятьюдесятью тысячами в кармане и во всяком случае не собирался застрять здесь навсегда. Но Жоржетта… Нет, нет, об этом не следует думать. Он не в праве… Жоржетта не могла поступить иначе… Чувство родины — такое святое чувство!.. К тому же она актриса, ей нужна сцена как вода рыбе. И потом, кто знает, мог ли бы он сам расстаться с Парижем… Там, в России, все потеряно… Друзья… но где они? Да, да — нужно уметь жить: дело не в цене сигары, если ее куришь так, как курит джентльмен.

И, спускаясь в подземелье метро по кафельным плитам лестницы, расставшись поневоле с окурком сигары — там, у входа, стиснутый оживленно гудящей толпой, забывал Сергей Матвеевич, что ему пятьдесят два года, что лучшие дни давно уже прожиты. Особенный запах гуттаперчи, дешевых духов и краски напоминал о далеких путешествиях, о вокзалах, о незнакомых городах. Резкие свистки кондукторов, гул сотрясаемого подземелья, электрический свет, мелькающие желтые вывески шоколада «Menier», стук затворяемых дверей, несмолкаемый говор веселых модисток,— все снова и снова, как и в первый день приезда в Париж, пьянило и радовало.

Сидя у окна, смотрел Сергей Матвеевич, чуть прищурив левый глаз, на свою vis-à-vis — полненькую француженку, без умолку болтавшую со своим соседом. Иногда, мельком, она взглядывала на Сергея Матвеевича, едва уловимо улыбалась ему в ответ, и он чувствовал, как постепенно новая струя жизни вливалась в его дряхлеющее тело.

Когда же подымался он по лестнице на свежий воздух, сжатый со всех сторон, взволнованный нечаянными прикосновениями женских рук, вдыхал запах женских волос,— он казался себе юношей, легкомысленным фланером, каких тысячи в Париже.

Это было неопределенное, дразнящее, радостное настроение, беспредметная влюбленность, заставляющая сильнее биться сердце. В эти минуты он похож был на тех бульвардье