Стоило ему произнести эти слова, как в огромных черных часах за его спиной что-то скрипнуло, и по комнате один за другим разнеслись семь ударов. С последним ударом сверху раздался грохот, от которого дом задрожал, как от громового раската. Не успел шум стихнуть, а отец Браун уже был на первых ступенях винтовой лестницы.
— Господи, он ведь там совсем один! — воскликнул Пейн.
— Да, — не оборачиваясь, проговорил отец Браун. — Мы найдем его там одного.
Когда остальные оправились от потрясения и сломя голову бросились наверх, то действительно обнаружили Дарнуэя одного в пустой комнате. Он лежал на груде обломков фотоаппарата, а длинные треснувшие ноги штатива торчали в разные стороны. Искривленная нога самого Дарнуэя вытянулась на полу. В первое мгновение казалось, что несчастного фотографа опутал паутиной чудовищных размеров паук. Чтобы убедиться в смерти австралийца, хватило взгляда и прикосновения. И лишь портрет, целый и невредимый, возвышался над мертвым телом, и могло почудиться, будто лицо на картине злобно ухмыляется.
Спустя час отец Браун, пытавшийся успокоить потрясенное семейство, наткнулся на старого дворецкого, который, словно часы, пробившие роковые семь ударов, что-то механически бормотал. Слов было не разобрать, но догадаться нетрудно:
В седьмом часу я возвращусь,
В седьмом исчезну без следа.
Отец Браун хотел было утешить старого слугу, но тот внезапно обозлился, а бормотание сменилось воплем:
— А все вы! Вы и ваш дневной свет! И что теперь скажете? Не было никакого проклятия?!
— Я скажу то же, что и раньше, — мягко ответил отец Браун, задумался и добавил: — Надеюсь, вы исполните последнюю волю покойного Дарнуэя и проследите, чтобы снимок отослали антиквару.
— Снимок! — возопил доктор. — Какой от него прок?.. Однако, как ни странно, фотографии нигде нет. Дарнуэй провозился целый день, но так и не снял портрет.
Отец Браун резко обернулся:
— Так снимите его сами. Бедный Дарнуэй был совершенно прав. Это крайне важно.
Поначалу скорбная процессия, состоявшая из доктора, священника и художников, понуро брела по темно-желтому песку, не в силах разговаривать. Проклятие, словно гром среди ясного неба, настигло Дарнуэя внезапно, когда они и думать о нем забыли. И пусть доктор и священник были преисполнены здравого смысла, а фотограф наполнил свою студию светом, все это не имело значения в свете той непреложной истины, что в седьмом часу наследник вернулся, а в седьмом часу наследник исчез.
— Боюсь, теперь никто не усомнится, что проклятие существует, — заметил Мартин Вуд.
— Почему же? — вскинулся доктор. — С какой стати я буду поддаваться предрассудкам, если кому-то пришло в голову поддаться страсти к саморазрушению?
— Вы считаете, бедный мистер Дарнуэй покончил с собой? — спросил священник.
— Уверен.
— Возможно, вы и правы.
— Он был там совсем один, а в лаборатории сколько угодно ядов. К тому же это вполне в духе Дарнуэев.
— Так вы не верите в семейное проклятие?
— Единственное семейное проклятие, в которое я верю, — дурная наследственность. Я уже говорил вам — они все ненормальные. Если вы поколениями прозябаете в стоячем болоте, не имея притока свежей крови, то обречены на вырождение, нравится вам это или нет. Науку не обманешь. Рассудок Дарнуэев трещит по швам, как трещит по швам их дом, разъедаемый морем и соленым ветром. Разумеется, он покончил с собой, и вскоре такая же участь грозит остальным. И это лучшее, на что они способны.
Слушая разглагольствования ученого мужа, Пейн с внезапной ясностью представил лицо мисс Дарнуэй, бледную маску на фоне непроницаемой тьмы, исполненную трагической, неземной красоты. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но слова не шли с губ.
— Выходит, вам не чужды предрассудки? — поинтересовался священник.
— Что вы имеете в виду под предрассудками? Я заявляю, что в данном случае самоубийство имеет вполне научное объяснение.
— Признаться, мне непонятно, чем ваши научные предрассудки отличаются от предрассудков мистического толка, — отвечал священник. — И те, и другие превращают людей в паралитиков, неспособных шевельнуть ни рукой, ни ногой ради спасения собственной жизни или души. Надпись на портрете гласит, что Дарнуэям суждена погибель, и то же написано в ваших книжках. В обоих случаях им уготована участь рабов.
— Я думал, в подобных вопросах вы на стороне разума, — заметил Барнет. — Неужели вы не верите в наследственность?
— Я верю в солнечный свет, — произнес священник громко и отчетливо, — и не намерен выбирать между двумя подземными ходами, оба из которых ведут во тьму. А о том, что вы пребываете во тьме, свидетельствует ваше полное непонимание того, что случилось сегодня в этом доме.
— Вы о самоубийстве? — уточнил Пейн.
— Я об убийстве, — отозвался отец Браун, слегка возвысив голос, и его слова разнеслись по всему берегу. — Ибо это убийство, и его совершил тот, кого Господь наделил свободной волей.
Пейн так и не узнал, чем закончился спор, ибо слова священника об убийстве произвели на него странное действие, словно трубный глас пригвоздил его к месту. Спутники оставили художника далеко позади, а он все стоял посреди песчаной пустыни, чувствуя, как кровь бурлит в жилах, а волосы шевелятся на голове. Пейна охватила неописуемая радость. Он не пытался анализировать, какое сложное и внезапное психологическое озарение привело его к решению, но только никогда еще он не чувствовал такого облегчения. Постояв еще немного, он развернулся и медленно побрел по пескам к дому.
Старый мостик заскрипел под его решительными шагами. Пейн спустился по ступеням и уверенно миновал мрачные залы, направляясь туда, где Аделаида Дарнуэй сидела в ореоле бледного света, проникавшего сквозь низкое овальное окно, словно святая, покинутая всеми в долине смерти. Она подняла глаза, и удивление сделало ее лицо еще более удивительным.
— Что случилось? Почему вы вернулись?
— Я вернулся за спящей красавицей, — отвечал Пейн со смехом. — Этот старый дом, как сказал доктор, давным-давно погрузился в сон, но вам не следует уподобляться старухе. Я выведу вас к дневному свету, и вы услышите правду. Я знаю страшное слово, которое разрушит злые чары.
Аделаида ни слова не поняла из его речи, но что-то заставило ее встать и позволить ему вывести себя через мрачные залы, вверх по ступеням, навстречу вечернему небу. Заброшенный сад спускался к морю, старый фонтан с зеленой от патины фигурой тритона еще стоял, но из пересохшего рога в пустую чашу вода давно не вытекала. Пейн не раз следил глазами за силуэтом тритона на фоне темного неба, и всегда тот казался ему символом утраченного счастья. Совсем скоро, говорил он себе, соленые воды заполнят пустую купель, и цветы захлебнутся, и водоросли задушат их в цепких объятиях. И тогда дочь Дарнуэев обручится со смертью и роком, глухим и безжалостным, словно море. Но теперь Пейн смело возложил руку на бронзового тритона и потряс скульптуру, словно хотел сбросить с пьедестала, как идола или злого божка.
— О чем вы говорили? — спросила Аделаида прямо. — Что это за слово, которое освободит нас?
— Это слово «убийство», — ответил Пейн. — И оно несет свободу, чистую, как весенние цветы. Нет, я никого не убивал. Но весть, что кто-то убит, — весть благая после того страшного сна, в котором вы жили. Не понимаете? Причина того, что происходило с Дарнуэями, была в них самих. Проклятие распускалось внутри них, словно ядовитый цветок. Ни старые басни Вайна, ни новомодные теории Барнета не допускали избавления. Однако человек, который погиб сегодня, стал жертвой не магического проклятия или наследственного безумия. Его убили, и пусть для нас его убийство лишь стечение обстоятельств — да упокоится он с миром, — но обстоятельств счастливых! Ибо весть о нем пришла извне, словно солнечный луч.
Неожиданно мисс Дарнуэй улыбнулась:
— Кажется, я поняла. Вы говорили, словно безумец, но я поняла. Но кто убийца?
— Не знаю, — признался Пейн тихо, — знает отец Браун. А он говорит, что убийство совершил тот, чья воля была свободна, как этот ветер с моря.
— Отец Браун удивительный человек, — промолвила Аделаида после паузы, — только он один скрашивал мою жизнь здесь, пока…
— Пока? — Пейн порывисто шагнул к ней, едва не столкнув бронзовое чудище с пьедестала.
— Пока не появились вы, — улыбнулась она.
И спящий за́мок проснулся. Здесь не место описывать все стадии его пробуждения, хотя многое свершилось еще до того, как на берег опустилась ночь. Много раз Гарри Пейн шагал этим путем по темным пескам, но никогда еще не испытывал такого невероятного счастья — внутри него словно плескалось алое море. Ему казалось, что за́мок утопает в цветах, бронзовый тритон сияет позолотой, а фонтан бьет струями воды и вина. И вся эта благодать происходила из единственного слова «убийство», смысла которого художник до сих пор не сознавал. Он просто принял его на веру и не прогадал, ибо был из тех, кто чуток к гласу истины.
Прошло больше месяца, и Пейн вернулся в свой лондонский дом, где должен был встретиться с отцом Брауном. С собой художник привез снимок портрета. Его сердечные дела продвигались настолько успешно, насколько возможно, учитывая недавнюю трагедию, и хотя его самого она почти не затронула, все же трагедия напрямую относилась к семье Дарнуэев. В последнее время художнику пришлось заниматься многим, но только когда уклад за́мка вернулся в привычную колею и портрет водворили на старое место в библиотеке, Пейн получил возможность сфотографировать его со вспышкой. Прежде чем отослать снимок антиквару, художник привез его в Лондон, чтобы показать отцу Брауну по настоятельной просьбе последнего.
— Вы чего-то недоговариваете, отец Браун, — заметил Пейн. — Судя по вашему виду, вы давно разгадали загадку.
Священник скорбно покачал головой:
— А вот и нет. Должно быть, я болван, но кое-чего я до сих пор не понимаю. До определенного момента мне все ясно, а как только доходит до… Вы позволите снимок?