Расссказы разных лет — страница 2 из 43

Когда наступал шахсей-вахсей, Мухтар покидал свое деревянное стадо и нанимался участвовать в траурной процессии вместо Мусы Краснобородого. Однажды мне привелось видеть Мухтара в разгаре кровавого шествия. Лицо его было бледно, лопатки в вырезах траурной черной рубахи изранены, свинцово-серы от ударов железной кистью. Он мерно шагал в ногу с процессией, выкрикивая при каждом ударе, согласно ритуалу:

— Шахсей!.. Вахсей!..

Я еле узнал обычно жизнерадостного Мухтара в этой мрачной и жалкой фигуре. Он мне показался мучеником, не менее скорбным, чем убиенный имам Шах-Хуссейн и семьдесят его приверженцев, в память которых на украшенных коврами арбах разыгрывались мистерии. Сердце мое сжалось.

Когда кончился пост, в веселые дни байрама, я навестил Мухтара. Он сидел на корточках перед дымным мангалом, над которым шипели, румянясь, насаженные на вертел куски баранины. За едой мы разговорились. Я осторожно спросил Мухтара, зачем он себя так мучает во время шахсей-вахсей.

Мухтар, к моему удивлению, расхохотался. Он смеялся раскатисто, долго. Ну кто же станет бить себя по-настоящему, да еще за чужие грехи? Таких ослов мало. Дело, оказывается, обстояло не столь печально: перед тем как шагать в процессии, Мухтар мазал лопатки золой, придавая им свинцово-серый оттенок, какой всегда бывает от ударов железной кистью; что же касается крови — красной краской нетрудно было изобразить кровавую рану, ну, в крайнем случае, сделать две-три легких царапины. Вот и всё.

— Муса много платит, — пояснил Мухтар, — пять рублей за шахсей-вахсей... А будешь муллу слушать — пропал! — добавил он, как бы оправдываясь.

И он рассказал мне народную шутку о мулле;

— «В жалкий сад бедняка забрались буйволы. Бедняк побежал с сыновьями выгонять скот и заметил в саду муллу.

— Плохо дело, дети! — крикнул бедняк. — Оставьте в покое буйволов, — с ними я один справлюсь. Прежде всего выгоним из сада муллу!..»

Мухтар смеялся, рассказывая. Я видел его крепкие белые зубы. И мне, готовившему себя к торжественному дню совершеннолетия, было страшно, но вместе с тем и приятно слушать богохульные речи лодочника Мухтара.

Признание Мухтара поразило меня. Так вот, значит, как надувают своего бога мусульмане. Немного, оказывается, нужно смертному для отпущения его грехов: черная рубаха навыпуск, зола и красная краска на обнаженных лопатках.

2

Большое трехэтажное здание гимназии передо мной.

Только успевал я скинуть шинель в раздевалке, как попадал в объятия христианского бога.

Молитва!

Счастливые школьники сегодняшних дней едва ли представляют себе, как вездесущ и назойлив был наш школьный бог.

Каждое утро, в положенный час, шестьсот мальчиков в возрасте от восьми до восемнадцати лет, размешенные в двадцати классных комнатах, упирали свои взоры в верхний угол класса, где в медном окладе висел школьный бог. В двух десятках комнат два десятка богов угрюмо глядели на юную паству своими скорбными, строгими глазами. У них были худощавые лица; тщательно, на пробор расчесанные, лоснящиеся волосы; жидкие льняные бороденки.

— Преблагий господи! Ниспошли нам благодать духа твоего святого, дарствующего и укрепляющего душевные наши силы, — обращались мы каждодневно в течение долгих школьных лет к этим кускам дерева и жести.

Счастливейшим школьникам сегодняшних дней незнакома зевота, сводящая скулы во время томительно-долгих молебствий, топтание на месте одеревеневшими ногами, фельдфебельские грозные взгляды классных наставников. В их уши не бился басистый рык попов. Их ноздрей не тревожил приторный запах ладана. Их детские головы не окроплялись холодными каплями святой боды.

Мы росли, переходили из класса в класс. Рукава наших курток становились короткими, истрепанные учебники отдавались нашим младшим братьям, товарищам. Новые чаяния томили наши сердца. А стандартные боги всё так же сурово глядели на нас своими скорбными глазами.

Классную молитву читал у нас из года в год Игорь Дубровский — худой, бледный мальчик с недобрым лицом и чуть косыми глазами. Поглядывая на него украдкой во время молитвы, я находил в его лице сходство с лицом на иконе. Мы называли его Подпевалой.

Отец Игоря был важный судейский чиновник. Он был толст и лыс, на воротнике его мундира сияли мохнатые серебристые звездочки, напоминавшие морские звёзды. Мы знали, что они означают «статский советник», — такие же звёзды сияли и у директора нашей гимназии. В торжественные дни судья Дубровский приезжал к нам в собственном парном лакированном выезде с кровными рысаками, приобрести который помогла ему российская слепая Фемида. Он расхаживал по коридорам и залам гимназии, взяв директора под руку. Звёзды на их мундирах сияли серебряным светом. Иногда подле отца семенил Игорь.

Наш директор был большой богомол, иконолюбец.

Это он, как ревностный язычник, размещал своих идолов по всем углам капища-школы. Он группировал их по типам и рангам в соответствии с паствой. В раздевалке висели боги в дубовых киотах, бесчувственные к сквознякам и грубости серых шинелей. Под лестницами, в кривых каморках служителей, «дядек», висели мужицкие боги — бородатые и глуполицые. В классах висели стандартные боги, приобретенные экономом гимназии оптом, со скидкой. В парадном актовом зале, в пышных золоченых ризах, клевали носом парадные боги, и робкое пламя лампады не в силах было оживить их неподвижные лица.

Нам, гимназистам, директор предоставлял изделия ремесленников-богомазов, а для себя выискивал произведения искусства художников-иконописцев. Иконы, иконы! Его кабинет напоминал собой «святую святых» храма. Были здесь «полномерки» в больших серебряных ризах, напоминавших подносы; были здесь «маломерки-карлики», величиной с почтовую марку. Здесь были иконы фольговые и живописные. Здесь были задумчивые «одиночки» и «людницы», где святые, стоя или сидя рядком, составляли группу; иной из святых опускал на плечо сидящему впереди свою желтую руку, и если б не нимбы вокруг их голов, эти людницы можно было принять за фотографию купеческой, средней руки, провинциальной семьи. Здесь были иконы в четвертях-клетках и «трерядницы» — в три полосы. Здесь была даже «икона-складень» — походная икона, вывезенная после японской войны каким-то верующим с печальных полей Лаояна, и полипа красного дерева для постановки икон.

Эстет-боголюб, наш директор прятал от нас на уроках истории ее живые и беспокойные силы, подменял их цепью религиозных событий-и таинств. Никелийский собор, эфесский, константинопольский! Мы должны были знать на зубок все семь вселенских соборов. Мы должны были помнить имена бесчисленных пап, ереси и отречения. Он заставлял нас различать школы иконописи — московскую, киевскую, новгородскую.

Правда, мы не любили богов.

Были в нашей среде смелые мальчики — иконоборцы и богохулы. Высунуть язык перед иконой, начертить мелом крест на тучном заду священника, скорчив рожу рассмешить соседа на уроке закона божьего или шмелем загудеть во время молебна, — не было большей радости для наших школьных еретиков. Подобно древним братьям своим, они обычно скрывались в подполье, и было у них даже некое тайное братство. О нем поведал мне Сережа Рынов, мой товарищ, взяв с меня страшную клятву молчания.

Бедный Сережа — как печальна была его судьба! Много лет спустя я узнал, что в Барнауле зимой тысяча девятьсот восемнадцатого года гарнизонный священник колчаковской армии проводил беседу с солдатами, разъясняя им цели борьбы с большевиками. «Некоторые с недоверием отнеслись ко внушению и возражали даже», — донес по начальству священник, с приложением списка фамилий. Солдаты, указанные в списке, были расстреляны как большевики. Среди них был и мобилизованный в колчаковскую армию студент Сергей Рынов.

Я как сейчас вижу его острый нос, каштановые вьющиеся волосы, насмешливые глаза. Все нераскрытые безбожные проделки нашего класса, я знал, исходили от него, но, связанный клятвой молчания, носил их в себе со страхом и запретной сладостью.

Незадолго до дня моего совершеннолетия Сережа предложил мне вступить в «безбожное» тайное братство.

Я в ужасе оттолкнул его от себя. Взволнованный разговором с Сережей, я прослушал звонок и опоздал в класс.

Я решил пропустить урок и упросил дядьку позволить мне побыть часок в кладовой, — убежище это выручало наших дезертиров не впервые. Это была отдаленная комната, заставленная классными досками, пыльными столами, серыми старыми и желтыми новенькими, пахнущими лаком партами. Здесь же находились ящики с мелом и парафином, тряпки, щетки, баночки с мазью для чистки дверных металлических ручек. И здесь же стоял большой стол, сплошь уставленный пыльным отрядом икон — запасный, так сказать, фонд. Обычно кладовая была заперта на ключ, и дядька впускал в нее только одного человека, гарантируя тем самым сохранение тайны.

В этот раз — то ли дядька был навеселе, то ли польстился на мой гривенник — тайна не была соблюдена: войдя в кладовую, я увидел Игоря. Он встретил меня с испуганным и недовольным лицом. Будь это другой мальчик, ничего неприятного не было бы в такой встрече, — вдвоем даже легче коротать часы заточения. Но Игорь обделывал свои дела шито-крыто и не любил лишних свидетелей. Угрюмый и молчаливый, стоял он возле ящика с меловыми тряпками, поглядывая на меня исподлобья. Я остановился неподалеку от стола с иконами и также молча поглядывал на Игоря. Ни один из нас не хотел заговорить первым.

Нам предстояло, однако, провести в совместном заточении около часа, и невозможно было всё время молчать.

— Ты веришь в бога? — спросил наконец Игорь, кивнув на иконы.

— Верю, — сказал я, — но иконам не поклоняюсь. По нашему закону — они идолы.

— У вас тоже есть вроде икон, — сказал Игорь, почуяв, очевидно, вызов в моем ответе. — Я сам видел на двери портного-еврея. Такие медные. Их тоже целуют, как иконы. Он мне сам так объяснил.

— Это другое, — сказал я и, не умея объяснить различие между иконами и надверными знаками у евреев, добавил: — Каждый молится своему богу...