Расссказы разных лет — страница 20 из 43

Или еще проще:

— Всё хорошо, что хорошо кончается!..

При этом она улыбалась несвойственной ей слегка циничной улыбкой.

«Только так ли уж хорошо?» — закрадывалось иной раз сомнение у собеседника, когда он вглядывался в осунувшееся лицо Люси.

Теперь Люсю стали чаще навещать те, кто натыкался прежде на холодность и молчаливость Петра. Да и сама хозяйка теперь охотней приглашала гостей. Правда, прежде чем приглашать, она всегда обращалась к Петру и, глядя ему прямо в глаза, спрашивала:

— Я хочу кое-кого пригласить завтра вечером — не помешаем тебе?

— Пожалуйста, пожалуйста, — отвечал Петр торопливо.

Сборища становились всё чаще, затягивались глубоко за полночь.

Склонившись над чертежом, или над книгой, или лежа в постели, сквозь сон, Петр слышал, как властвует за перегородкой хмельное веселье. Хрипел патефон, шаркали ноги. Незнакомые молодые люди, снуя взад и вперед, хлопали дверью, торчали в коридоре у телефона, упрашивали приехать кого-то. Среди чужих голосов Петр различал голос Люси.

— Если нет семьи, то хотя бы жить весело! — услышал он раз сквозь сон вызывающий возглас Люси.

«С ума сошла, дура!..» — пробормотал Петр и натянул одеяло на голову. Но возглас этот еще долго звучал в его ушах.

— Я — веселая вдова! — услышал он в другой раз и чуть было всерьез не разозлился. Но ему почудилось в голосе Люси что-то невеселое — досада ли, горечь ли, стыд? Сердце его шевельнулось.

А Люся и впрямь стыдилась развода не только перед Борькой, но и перед всеми своими родными и перед знакомыми. И сомнительную, как ей казалось, свободу она старалась возместить веселым образом жизни. Вначале это ей легко удавалось. Свободная, привлекательная, она в любом веселом обществе была желанным гостем. Да и в ее тесной комнатке собирались очень охотно: здесь был уют, непринужденность, жадная к веселью хозяйка.

Но вскоре Люсе наскучила такая жизнь.

Особенно тягостно она ощущала себя после визитов Борьки. Он выкладывал перед ней груду школьных и городских новостей. Он показывал фокусы и физкультурные номера. Он рассказывал обо всем, что делается в стране и за ее пределами. Он наполнял пустующее сердце хозяйки досадой и тайной завистью.

Борьке шел четырнадцатый год. В иные минуты он выглядел взрослым юношей. Тем странней казалось Люсе, что он, видимо, не понимает отношений, сложившихся между ней и Петром. Иначе был ли бы он так дружен с человеком, причинившим ей столько невзгод? Но иногда Борька превращался в прежнего озорного мальчугана, и тогда Люся думала: «Что связывает Петра с этим мальчишкой? Что вообще связывает между собой людей?»

И она удивлялась, что еще так недавно она дня не могла прожить без людей, а теперь всё чаще одолевало ее желание остаться одной. Сосредоточиться. Разобраться в чем-то запутанном и неверно свершенном. Может быть, изменить то, что считала до настоящего времени бесспорным и неколебимым.

В солнечные ясные дни с утра она по-прежнему уходила из дому. Но теперь не на главные улицы, не в магазины, не к раздражавшим ее потокам людей. Ее тянуло к пустынным набережным, к садам, к малолюдным окраинным улицам.

В эти солнечные ясные дни она вспоминала чувство воздушно-зрительной свежести мира, столь близкое ей, когда она была девочкой: ее детские глаза видели мир в четких контурах, в ярких и чистых красках, как в перевернутый бинокль, где мир, сжимаясь и концентрируясь, приобретает завершенность очертаний и красочность.

Она вспоминала, как после дождя блестели на солнце влажная зелень листвы и цветы; какой сахарно-белый был снег, как перелетал через застывшую реку резной чугун мостов. Она вспоминала, как красен был кирпич немецкой кирки; как изгибаясь сиял пухлый золотой крендель над входом в булочную. Она вспоминала, как сини, красны, зелены были стеклянные шары в дачных садах, на газонах, готовые вот-вот оторваться от стоек (как мыльные пузыри от соломинок) и улететь к облакам, похожим на вату, в голубое высокое небо.

В ту далекую пору, когда мир очертаний и красок спешил навстречу девочке, она бралась за карандаш и кисть. На бумаге вырастали зеленые, чрезмерно пышные сосны; бежал алый трамвай; тянулся коричневый дачный забор; лохматый пес лежал у конуры; лошадь била копытом по четким, как соты, торцам; вдали на блеклом финском прибрежном песке дремала смолистая лодка, перевернутая вверх дном.

Это было детское творчество — наивное и неумелое. Рисунки, однако, были полны выразительной простоты, изящной свежести и напоминали акварели японцев. Виктория Генриховна была в восторге от маленькой художницы («в доме нужно уметь всё») и показывала знакомым ее рисунки. Знакомые хвалили девочку, гладили, целовали ее кудрявую головку, дарили ко дню рождения альбомы и ящики с красками. Магда и Ютта мечтали, что со временем их сестра станет знаменитой и слава будет следовать за ней по пятам как тень.

В школе девочка рисовала натюрморты, которыми допекал учениц преподаватель рисования, худой, растрепанный старичок. Она прилежно выписывала неизменные в натюрмортах сочетания фруктов, посуды, цветов. Рисунки ее были правильны и аккуратны. Растрепанный старичок считал ее своей лучшей ученицей. И снова все хвалили юную художницу.

Позже девочку стали интересовать книги, музыка. Никто в доме не настаивал, чтобы она продолжала свое рисование: оно вдруг представилось домочадцам пустой детской забавой, не стоящей внимания, отошло на второй план и вскоре было заброшено.

Став взрослой, Люся изредка вспоминала о своем детском увлечении. Бывали минуты, когда чувство воздушно-зрительной свежести мира вновь охватывало ее. Особенно ее тянуло к миниатюрам, ибо здесь, сжатый пространством, концентрированный мир вновь обретал детскую завершенность линий, четкую красочность. В торопливом волнении Люся бралась за карандаш и кисть.

Но чувство свежести мира исчезало с капризной стремительностью.

Иногда Люся старалась искусственно вызвать и удержать в себе это чувство. Так иногда стараются вспомнить и вновь насладиться стершимся в памяти радостным сном или давно затихшей затронувшей сердце мелодией. Но даже при этих условиях это чудесное видение мира являлось к ней редко и не в той полноте, а как позабытый сон или стихшая песнь.

Зачем, зачем тревожили ее эти странные чувства?

Люся понимала, что та давняя радость для нее безвозвратно утрачена. И она даже не хотела к этой радости возвращаться, не чая найти ее во всей полноте. Она лениво откладывала незаконченные рисунки, забрасывала их затем в дальние ящики или рвала, если они уж слишком стыдили ее. Она давала себе слово никогда больше не браться за карандаш и кисть.

Впрочем, быть может, и впрямь глупо было возвращаться к этим ребяческим чувствам — ей, взрослой женщине, успевшей побывать замужем, развестись и жить веселой вдовой? Она отгоняла от себя мысли о форме и красках и все эти чувства, тревожившие ее. Они были запрятаны ею под ворохом повседневных нужд и забот и лежали теперь глубоко в ее памяти, как и сами рисунки, спрятанные на дне пыльных ящиков.

К зиме возникли денежные затруднения.

«Тебе с ним не ужиться, он человек не нашего круга», — вспоминала Люся предупреждающие слова Виктории Генриховны, и они всякий раз удерживали Люсю, когда она вот-вот готова была обратиться к родным за помощью. В самые трудные минуты супружества она не обращалась к родным за поддержкой душевной, и подавно не обратится сейчас к ним за помощью материальной.

Обращаться к друзьям? Нет.

К Петру? Ни в коем случае. Пусть лучше она умрет с голоду! Люся считала себя гордой и самолюбивой.

Но затруднения, как это порой случается, навалились все разом. Необходимо было срочно что-то предпринять. Люся решила собрать домашний хлам для продажи.

«В доме будет чище, и месяц-другой можно будет протянуть», — решила она.

А дальше? О том, что будет дальше, ей не хотелось думать: дальние надежды слишком часто обманывали ее. Наконец, что хорошего может быть дальше?

Добросовестно и прилежно, подобно тому как некогда выполняла она свой «мебельный» план, стала она выполнять теперь план распродажи. Новые гости — старьевщики с монгольскими лицами и низкими гортанными голосами — узнали дорогу на четвертый этаж, к хозяйке, распродававшей старье.

Хлам исчерпался гораздо быстрее, чем полагала Люся. Назрела необходимость продать нечто более существенное.

«Только не мебель», — думала Люся, с ужасом представляя оголенные стены и вспоминая комнату, какой увидела ее впервые. Ей казалось варварством вытащить хотя бы один прутик из насиженного ею гнезда. Кровать красного дерева, на которой она спала с девических лет, подарок мамы? Стол, заботливо убереженный ею от малейшего пятнышка и царапины? Зеркальный шкаф, где в идеальном порядке, как на витрине, был разложен весь ее гардероб?

Сколько усилий, сколько коммерческой изобретательности и материнской нежности было затрачено на эту мебель! И вдруг — лишиться всего? Люсе казалось, что мебель, точно живая, молит ее о пощаде.

И Люся решилась на тяжелую жертву.

Она раскрыла горку, вынула две простенькие статуэтки. Она долго смотрела на них и наконец, вздохнув, понесла в комиссионный магазин: Она солгала Валентину Евгеньевичу, что хочет очистить свою коллекцию фарфора от нескольких наскучивших ей вещиц и при случае заменить их новыми, более ценными. Ей было стыдно, словно она продавала краденое; будто совершала предательство по отношению к кому-то близкому; будто она отдавала на поругание что-то святое.

Статуэтки были быстро проданы, и так же быстро были истрачены деньги. И вскоре, как ни боролась Люся за каждую безделушку, она вынуждена была отнести в магазин второй транспорт фарфора. Потом пришлось отнести третий, четвертый — уже без стыда и без особой борьбы. Так неловкий растратчик протягивает руку за первым рублем с трусливой оглядкой, а дальше — не всё ли равно, сколько растрачено!

Горка опустела. Осталось несколько любимых чашек, которые Люся решила во что бы то ни стало сберечь.